Половец Александр Борисович
Шрифт:
Москва, Шереметьево-2, граница. 1976 год.
Таможня — таможней. С ней вроде бы все ясно. Граница же — иное. Настоящая граница, она — не стеклянная, забеленная матовой краской переборка, за которой мы переставали быть подсоветскими гражданами и оказаться за которой мы должны вот-вот. Та переборка просто стала физическим барьером, отделив одну нашу жизнь от другой. Настоящая граница — физически неосязаемая, она продолжается в каждом из нас. Так мы теперь и живем.
Итак, Шереметьево-2. Редко кому, из стоящих сейчас в нашей очереди, доводилось бывать здесь раньше: аэропорт — международный. Удивительно звучит по радио: пассажиров, отбывающих рейсом номер такой-то в Манилу… отбывающих в Женеву… в Иоганнесбург… просят пройти на посадку.
Ждём… Ждём, когда скажут нам — Вена… Мы здесь с 6 утра, хотя наш рейс — где-то после полудня. Мы предупреждены: будет подробный досмотр ручной клади. При нас небольшие чемоданчики, баулы — у кого что — по одному на пассажира. На будущего пассажира. Пока мы здесь, пока мы ждем объявления, разрешающего следующий шаг к границе, — мы еще не пассажиры. Это — у каждого здесь в мыслях. Власть — коварна. Ждём, ждём. И даже потом, заняв место в самолете, мы ждём, что вот кто-то войдет в салон и назовет чью-то фамилию: пройдите, пожалуйста, к выходу. С вещами. И ведь бывало такое…
А сейчас я стою в небольшом, отгороженном плотной занавесью пространстве. В комнате, кажется, последней из анфилады ведущих к выходу, к последней двери, это за ней — ступени, короткая и показно неторопливая прогулка к трапу самолета (а ведь как хотелось пробежать эти последние метры!).
Здесь таких закутков, заметил я, несколько. Это уже личный досмотр. «Пожалуйста, снимите плащ. Пиджак. Ботинки». Жду, сейчас услышу — брюки… Нет — только предложили вывернуть карманы и сложить все на небольшой тумбочке, она здесь же. Покажите бумажник. В пиджаке и плаще на моих глазах прощупывают каждый шов.
Да нет же у меня с собой ничего такого, спокоен я — все, что следовало передать — ушло через австрийское посольство. Но там не взяли пачку писем: из ссылки врач Штерн пишет своим сыновьям, письмо отца Винса, баптистского пастора — тоже из ссылки. Я выхожу из закутка. Со мной — ничего недозволенного… Рядом стоит сын, неуверенно на меня поглядывает — все письма у него в наружном кармане плащевой куртки с небольшим цигейковым воротничком: начало апреля, еще прохладно. В другом, тоже наружном — небольшая иконка, новодел, копейки ей цена, но очень, очень просили меня взять ее друзья, готовившиеся к отъезду, разрешения еще не имевшие. «Выпустят нас — там отдашь».
Отберут на границе — и, правда, Бог с ней. А письма — ну, скажу, случайно остались в кармане. Ничего вроде в них такого нет — быт, просьбы. Хотя, кто знает… На сына никто не обращает внимания.
После дополнительной проверки виз и еще каких-то бумаг и, конечно, наличной валюты — по 100 долларов на человека, взамен оставленных квартир, нажитого добра за многие годы, взамен утраты друзей, близких. Утраты — мы знали — навсегда. Теперь нам предложено пройти к самолету.
Вот тогда отложился он в нас — главный рубеж, отделивший нас от нас же — но уже других.
Вы, прошедшие тем же путем, конечно, замечаете этот рубеж — при встречах даже с самыми близкими, оставшимися в Москве… в Киеве… в Минске…
Я замечаю.
Часть 3
…Со всеми остановками
Глава 1
Рим — открытый город
Мадам Бетина и её клиенты. Наверное, это «мадам» не случайно прилипло к её имени — Бетина. Дом в Вене, куда селили беженцев, вполне возможно, вмещал не один десяток кабинетов. Там благонамеренный бюргер или чиновник магистрата, исправно по утрам являющийся на службу в отутюженном костюме и идеально начищенной паре недешевой обуви, или бакалейщик, или даже полицейский еще недавно могли испытать радости земные, и даже неземные, дома недоступные. Стало быть, Бетина и была настоящая «мадам».
Шло время, Бетина старела, старели ее гости. «Кадры» её служащих, принимавших в своих комнатах гостей, тоже не молодели. Набирать тех, кто помоложе? Искать новых клиентов? — можно, конечно… Но куда выгоднее оказалось, наскоро прибрав и подкрасив комнаты, заменить бархат на окнах дешевым тюлем — хотя и бархат сохранялся, но только в кабинете Бетины. Отсюда мадам теперь руководила процессом размещения беженцев из СССР в «кабинетах», где ещё сохранялись запахи дешевых духов, смешанные с повисшим здесь навсегда духом нормальной человеческой похоти.
Хотя, может быть, это были только слухи, и, может быть, на самом деле это строение, унаследованное Бетиной, служило дешевой гостиницей, или это был просто «доходный», то есть со сдаваемыми в наем квартирами, дом. Всё могло быть, но теперь мадам Бетина имела контракт с еврейскими организациями, по всей видимости, с американским ХИАСом, прежде всего, принимавшим еврейских эмигрантов со всего мира.
Офисы ХИАСа в Вене были подобны потревоженному улью: коридоры заполнены ожидающими приема беженцами — пробиться через эту толпу к нужной двери порой оказывалось совершенно невозможно. Многодетные семьи, кричащий младенец, отталкивающий открытую — до стеснительности ли тут!.. — грудь пытающейся накормить свое дитя совсем юной, почти девочки, мамаши. Седобородые, в ермолках, ветхие главы кланов, оставивших насиженные двумя столетиями Черновцы и Хацапетовки — их принадлежность к клиентам ХИАСа казалась вполне очевидна, но и много молодежи — иные для убедительности перед визитом к чиновнику занимали у сидевших здесь же стариков ермолку. Их хитрость нередко приводила к вопросу — «Ну, хорошо, вы религиозный еврей, так? — и почему бы вам не ехать в Израиль… а вы проситесь в Америку». Кстати, среди временных служащих ХИАСа было немало ребят, набранных в Израиле, куда они сами незадолго до того эмигрировали. Ну, ладно — репатриировались, в Израиле предпочитают это выражение, что вообще-то справедливо.