Шрифт:
— Да нет. Я видел. Лежит белый, прямой, руки сложены. Отец Константин рядом.
— А что келейник?
— Говорю же: сидит рядом, — потеряв учтивость, как в бреду, вскричал инок.
Чтобы перекреститься, отец Захарий выпустил его руку. Инок кинулся прочь.
— Погоди! — крикнул игумен. Инок не услышал.
«Господи, Ты внял мне! Освободил, Спаситель!» — благодарно прошептал отец Захарий.
После похорон отца Евлария была поминальная трапеза, которую, по указанию отца Захария, провели в молчании. В тот же день, на всенощной, в последний раз видели отца Константина. Он встал не в притворе, по своему обыкновению, а прошел к солее. Молился, как все, и ничем не выделялся. Как закончилась служба, первым пошел к выходу. Идя, оглядывал братию, чего прежде никогда не делал.
У стоявшего сзади Коляна отец Константин приостановился и дат послушнику знак следовать за собой. С тех пор и Колян перестал появляться среди братии.
В своей дальнейшей жизни Константин повторил отца Евлария, а Колян был при нем, как прежде он сам был при чудотворце. Скоро по Рязанской земле пошел мор и добрался до Красного села. Не было избы, откуда не раздавались бы стоны. Похозяйничала чума и в Захарьиной пустыни. Умерли тогда сам отец Захарий и многие старшие иноки. Игуменом в опустевшей обители стал молодой и крепкий здоровьем брат Макарий. В один из тех черных дней принял постриг послушник Николай.
Новоначальный испросил у игумена Макария дозволения обойти монастырь с благодарственным распеванием и был благословлен. Брат Николай забрался на монастырскую ограду и обошел ее поверху, распевая псалмы на высокий лад, по образцу преподобного Евлария. Изумив и взволновав братию несказанной красотой и проникновенностью звучания, он скрылся в келье отца Константина и больше среди других не показывался.
В Красном селе пение брата Николая не слышали, но деревня от него в тот же день возродилась: в других местах мор еще держатся, там же он пропал. Захарьинские иноки молили игумена возвестить чудо, но отец Макарий, ради покоя затворников, этого делать не стал. В утешение братии он ввел в службы высокое пение, однако новшество продержалось лишь до Стоглава. После Стоглавого Собора, пресекшего всякие своевольства, отец Макарий перевел службы опять на старые образцы и запретил называть затворников кенергийцами, как это повелось в пустыни после исцеления Иакова. Однако прилипшее к таинственникам имя за ними так и осталось — его перестали лишь произносить в открытую.
В начале апреля мне позвонил Гальчиков и поинтересовался, нашлась ли пропавшая рукопись. Это было неожиданностью — я думал, что наш контакт себя исчерпал.
— И никаких новых фактов в научной литературе?
— Новые факты есть, — сказал я. — Только не о самой рукописи, а о ее предыстории.
Узнав о статье Сизова, Гальчиков спросил, где она опубликована. Получалось, что не он меня, а я его информировал о кенергийцах и Евларии. Моего собеседника это не смущало. Сама невинность, он мне сказал:
— Уже завтра я буду знать столько же, сколько и вы, и мы сможем обменяться мнениями о публикации в «Любителе древности», если вы не против.
Я принял приглашение прийти к нему на воскресный семейный чай с пирогами.
Гальчиков оказался крепким, жизнерадостным мужчиной средних лет. Круглое лицо, круглые глаза, приятный, внимательный. На нем был спортивный костюм, служивший ему, по всей вероятности, домашней одеждой. Гальчиков ловко принял у меня пальто и открыл одну из двух дверей, выходивших в тесную прихожую. В комнате, используемой в качестве гостиной, я увидел, конечно, и иконы, и соответствующую домашнюю библиотеку, но в целом в ней была обычная обстановка, которую мне приходилось видеть и в других московских домах. Стол был накрыт на шестерых. Из нехитрого подсчета следовало, что у Гальчиковых трое детей.
Квартира была маленькая, стены тонкие.
— Валя, ребята, начнем? — крикнул Гальчиков из гостиной, и возня, раздававшаяся в соседнем помещении, усилилась. Скоро я оказался в компании двух живчиков-дошкольников и светлокудрого ангела двенадцати лет с пристальным взглядом, за все чаепитие произнесшего только свое имя: Анюта. Девочка не была застенчивой, она просто знала себе цену и держалась в стороне от дежурного разговора за столом. На кого она была похожа? Меньше всего на свою мать. Валя, жена Гальчикова, была под стать мужу — такая же энергичная, крепкая, и тоже в спортивном костюме.
Пироги оказались вкусными, чай — хорошо заваренным. Я настроился на долгие семейные посиделки, но ошибся: стоило мне было отказаться от второй чашки чая, как Валя поднялась и стала убирать со стола. Скоро мы с хозяином оказались в гостиной одни. На столе осталось только блюдо с пирогами.
— Должен вам признаться, что до «Любителя древностей» я так и не добрался. Помешали непредвиденные обстоятельства, — сказал Гальчиков, сделав виноватое лицо.
Я удивленно посмотрел на него — к чему тогда было городить огород?
— Думается, наша встреча все равно окажется полезной, — уверил меня он. — Детали мне неведомы, но по существу мне есть что сказать. После нашего последнего телефонного разговора я связался с Духовной академией. Вы меня здорово озадачили: «кенергийцы», «кенергийство». Я даже растерялся: а вдруг и правда в православии существовал какой-то монашеский орден и я еще до него не докопался? Мало ли курьезов в истории церкви!
Здесь он сверкнул улыбкой и пододвинул ко мне пироги. Я отказался от угощения. Тогда он взял пирожок сам, откусил его и, жуя, охотно поведал: