Шрифт:
Прибавим к этому перечню одну выразительную деталь: современники рассказывали, что самых закоренелых злодеев и страшных убийц Путилин всегда допрашивал в своем кабинете с глазу на глаз, и не было случая, чтобы кто-то хоть раз поднял на него руку или даже оскорбил его словом.
Вместе с тем в его облике не было ничего пугающего — умное лицо, обрамленное длинными густыми бакенбардами, проницательные карие глаза, мягкие манеры. Современники отмечали в нем спокойную сдержанность, большой юмор и своеобразное лукавое добродушие. С годами он сильно растолстел, у него заплыла шея, и когда при парадном мундире ему приходилось надевать орденские ленты, они лежали не ровно, а на затылке скручивались в жгутики — подробность, вроде бы, незначительная, но какая-то симпатичная.
Этого-то человека я и сделал главным героем моих романов, старательно выпятив одни стороны его характера и столь же старательно затушевав другие, менее привлекательные. Наконец, пользуясь законным правом автора, пишущего не труд по истории русского сыска и не биографию Путилина, а исторический детектив, я наградил моего Ивана Дмитриевича такими душевными качествами и обстоятельствами жизни, реальность которых мне, разумеется, трудно будет подтвердить соответствующими архивными справками.
Прежде всего меня поразила его почти демоническая наблюдательность, подозрительно напоминающая «дедуктивный метод» Шерлока Холмса, но ничуть мною не вымышленная.
Чтобы доказать это, даю слово знаменитому адвокату Анатолию Федоровичу Кони, который неоднократно сталкивался с Путилиным по службе:
«Мне наглядно пришлось ознакомиться с его удивительными способностями для исследования преступлений в январе 1873 г., когда в Александро-Невской лавре было обнаружено убийство иеромонаха Иллариона. Илларион жил в двух комнатах отведенной ему кельи монастыря, вел замкнутое существование и лишь изредка принимал у себя певчих и поил их чаем. Когда дверь его кельи, откуда он не выходил два дня, была открыта, то вошедшим представилось ужасное зрелище. Илларион лежал мертвый в огромной луже запекшейся крови, натекшей из множества ран, нанесенных ему ножом. Его руки и лицо носили следы порезов и борьбы, а длинная седая борода, за которую его, очевидно, хватал убийца, нанося свои удары, была почти вся вырвана, и спутанные, обрызганные кровью клочья ее валялись на полу в обеих комнатах. На столе стоял самовар и стакан с остатками недопитого чая. Из комода была похищена сумка с золотой монетой (отец Илларион плавал за границей на судах в качестве иеромонаха). Убийца искал деньги между бельем и тщательно его пересмотрел, но, дойдя до газетной бумаги, которой обыкновенно покрывается дно ящиков в комодах, ее не приподнял, а под ней-то и лежали процентные бумаги на большую сумму. На столе у входа стоял медный подсвечник в виде довольно глубокой чашки с невысоким помещением для свечки посередине, причем от сгоревшей свечки остались одни следы, а сама чашка была почти на уровень с краями наполнена кровью, ровно застывшей без всяких следов брызг.
Судебные власти прибыли на место как раз в то время, когда в соборе совершалась торжественная панихида по Сперанскому — в столетие со дня его рождения. На ней присутствовали государь и весь официальный Петербург. Покуда в соборе пели чудные слова заупокойных молитв, в двух шагах от него, в освещенной зимним солнцем келье, происходило вскрытие трупа несчастного старика. Состояние пищи в желудке дало возможность определить, что покойный был убит два дня назад, вечером. По весьма вероятным предположениям, убийство было совершено кем-нибудь из послушников, которого старик пригласил пить чай. Но кто мог быть этот послушник, выяснить было невозможно, так как оказалось, что в монастыре временно проживали без всякой прописки послушники других монастырей, причем они уходили совсем из лавры, в которой проживал сам митрополит, не только никому не сказавшись, но даже, по большей части, проводили ночи в городе, перелезая в одном специально приспособленном месте через ограду святой обители.
Во время составления протокола осмотра трупа приехал Путилин. Следователь сообщил ему о затруднении найти обвиняемого. Он стал тихонько ходить по комнатам, посматривал туда и сюда, а затем, задумавшись, стал у окна, слегка барабаня пальцами по стеклу. „Я пошлю, — сказал он мне затем вполголоса, — агентов по пригородным железным дорогам. Убийца, вероятно, кутит где-нибудь в трактире, около станции“. — „Но как же они узнают убийцу?“ — спросил я. „Он ранен в кисть правой руки“, — убежденно сказал Путилин. „Это почему?“ — „Видите этот подсвечник? На нем очень много крови, и она натекла не брызгами, а ровной струей. Поэтому это не кровь убитого, да и натекла она после убийства. Ведь нельзя предположить, чтобы напавший резал старика со свечкой в руках: его руки были заняты — в одной был нож, а другою, как видно, он хватал старика за бороду“. — „Ну, хорошо. Но почему же он ранен в правую руку?“ — „А вот почему. Пожалуйте сюда, к комоду. Видите, убийца тщательно перерыл все белье, отыскивая между ним спрятанные деньги. Вот, например, дюжина полотенец. Он внимательно переворачивал каждое, как перелистывают страницы книги, и видите — на каждом свернутом полотенце снизу — пятно крови. Это правая рука, а не левая: при перевертывании левой рукой пятна были бы сверху“.
„Поздно вечером в тот же день, — завершает свой рассказ Кони, — мне дали знать, что убийца арестован в трактире на станции Любань. Он оказался раненным в ладонь правойруки и расплачивался золотом. Доставленный к следователю, он сознался в убийстве и был затем осужден присяжными заседателями, но до отправления в Сибирь сошел с ума. Ему, несчастному, в неистовом бреду все казалось, что к нему лезет о. Илларион, угрожая и проклиная…“»
Этот подсвечник — реальность, а не вымысел. Точно так же существовала в действительности и сонетка, свисавшая над изголовьем в спальне убитого князя фон Аренсберга и описанная в моем романе «Триумф Венеры»: по ней Путилин вычислил убийцу. Все остальное было не совсем так, как у меня написано, и, может быть, даже совсем не так, но сонетку я оставил в неприкосновенности. Она для меня — символ внимания к мелочам, к деталям, без которого, как мне кажется, нет не только сыщика, но и писателя. Во всяком случае, когда я пишу, что «лежавшая на столе полураздетая луковица одним боком стыдливо прижималась к тарелке, пряча свою наготу», я вижу ее глазами Ивана Дмитриевича. Эта луковица — родная сестра княжеской сонетке и подсвечнику из кельи несчастного отца Иллариона: мой герой снимает с них заклятие немоты, и они свидетельствуют перед нами о человеческой жизни и смерти.
О Путилине поговаривали, что он далеко не всегда действовал в полной гармонии с законом — у него были свои понятия о справедливости, которые не укладывались в строгие рамки уголовного кодекса. Напрасно Сафонов пытался изобразить его неподкупным стражем порядка, рыцарем без страха и упрека. На самом деле ему гораздо больше подошел бы не рыцарский шлем, а шутовской колпак с бубенцами. Он — веселый плут, пройдоха, изобретатель всяческих кунштюков, лукавый мудрец, знающий цену сильным мира сего, снисходительный и к людским слабостям, и к абсурдности этой жизни с ее парадоксами и непреходящей фантасмагорией. Именно таким я его увидел и описал, и если кому-то все это покажется клеветой или авторским произволом, у меня в запасе есть еще одна длинная цитата из того же А. Ф. Кони — в 1873 г. он занес в дневник следующий замечательный монолог самого Путилина (текст настолько ярок и колоритен, что грех пересказывать его своими словами):
«Теперь преступники настоящие перевелись — ничего нет лестного их ловить. Убьет и сейчас же сознается. Да и воров настоящих нет… То ли дело было прежде, в сороковых да пятидесятых годах. Тогда над Апраксиным рынком был частный пристав Шерстобитов — человек известный, ума необыкновенного. Сидит, бывало, в штофном халате, на гитаре играет романсы, а канарейка в клетке так и заливается. Я же был у него помощником, и каких дел не делали, даже вспомнить весело! Раз зовет он меня к себе да и говорит: „Иван Дмитриевич, нам с тобою, должно быть, Сибири не миновать!“ — „Зачем, — говорю, — Сибирь?“ — „А затем, — говорит, — что у французского посла, герцога Монтебелло, сервиз серебряный пропал, и государь император Николай Павлович приказал обер-полицмейстеру Галахову, чтобы был сервиз найден. А Галахов мне да тебе велел найти во что бы то ни стало, а то, говорит, я вас обоих упеку куда Макар телят не гонял“. — „Что ж, — говорю, — Макаром загодя стращать, попробуем, может, и найдем“. Перебрали мы всех воров — нет, никто не крал! Они и промеж себя целый сыск произвели получше нашего. Говорят: „Иван Дмитриевич, ведь мы знаем, какое это дело, но вот образ со стены готовы снять — не крали мы этого сервиза!“ Что ты будешь делать! Побились мы с Шерстобитовым, побились, собрали денег, сложились да и заказали у Сазикова новый сервиз по тем образцам и рисункам, что у французов остались. Когда сервиз был готов, его сейчас в пожарную команду, сервиз-то… чтобы его там губами ободрали: пусть имеет вид, как бы был в у потреблении. Представили мы французам сервиз и ждем себе награды. Только вдруг зовет меня Шерстобитов. „Ну, — говорит, — Иван Дмитриевич, теперь уж в Сибирь всенепременно“. — „Как? — говорю. — За что?“ — „А за то, что звал меня сегодня Галахов и ногами топал, и скверными словами ругался. Вы, говорит, с Путилиным плуты, ну и плутуйте, а меня не подводите. Вчера на бале во дворце государь спрашивает Монтебелло: „Довольны ли вы моей полицией?“ — „Очень, — отвечает, — ваше величество, доволен: полиция эта беспримерная. Утром она доставила найденный ею украденный у меня сервиз, а накануне поздно вечером камердинер мой сознался, что этот же самый сервиз заложил одному иностранцу, который этим негласно промышляет, и расписку его мне представил, так что у меня теперь будет двасервиза“. Вот тебе, Иван Дмитриевич, и Сибирь!“ — „Ну, — говорю, — зачем Сибирь, а только дело скверное“. Поиграл он на гитаре, послушали мы оба канарейку да и решили действовать. Послали узнать, что делает посол. Оказывается, уезжает с наследником цесаревичем на охоту. Сейчас же мы к купцу знакомому в Апраксин, который ливреи шил на посольство и всю ихнюю челядь знал. „Ты, мил-человек, когда именинник?“ — „Через полгода“. — „А можешь ты именины справить через два дня и всю прислугу из французского посольства пригласить, а угощенье будет от нас?“ Ну, известно, свои люди, согласился. И такой-то мы у него бал задали, что небу жарко стало. Под утро всех развозить пришлось по домам: французы-то совсем очумели, к себе домой попасть никак не могут, только мычат. Вы только, господа, пожалуйста, не подумайте, что в вине был дурман или другое какое снадобье. Нет, вино было настоящее, а только французы слабый народ: крепкое-то на них и действует. Ну-с, а часа в три ночи пришел Яша-вор. Вот человек-то был! Душа! Сердце золотое, незлобивый, услужливый, а уж насчет ловкости, так я другого такого не видывал. В остроге сидел бессменно, а от нас доверием пользовался в полной мере. Не теперешним ворам чета был. Царство ему небесное! Пришел и мешок принес: вот, говорит, извольте сосчитать, кажись, все. Стали мы с Шерстобитовым считать: две ложки с вензелями лишних. „Это, — говорим, — зачем же, Яша? Зачем ты лишнее брал?“ — „Не утерпел“, — говорит… На другой день поехал Шерстобитов к Галахову и говорит: „Помилуйте, ваше высокопревосходительство, никаких двух сервизов и не бывало. Как был один, так и есть, а французы народ ведь легкомысленный, им верить никак невозможно“. А на следующий день затем вернулся и посол с охоты. Видит — сервиз один, а прислуга вся с перепою зеленая да вместо дверей в косяк головой тычется. Он махнул рукой да об этом деле и замолк».