Шрифт:
В Москве подруги до того заняты, что встречаются лишь по праздникам, а во все прочие дни обмениваются телефонными звонками. Чаще звонит Настя, у нее нет постоянного телефона, да и дома она почти не живет. Настя работает нянькой, она хорошая нянька, добросовестная, но, на свою беду, слишком привязывается к подопечным — болезненно как-то, почти до слез — и, кроме того, ревнует их к родителям, не умея этого скрыть. Поэтому все родители стремятся рассчитать ее как можно скорее, не называя, понятно, главной причины, но придумывая различные доказательства того, что Настя не справляется со своими обязанностями. Она не спорит, она верит, потому что привыкла верить всем, кого уважает, и все более убеждает себя в своем несовершенстве. Меняет семьи, детей, плачет, когда выгоняют, плачет, когда устает, а устает она всегда, поскольку, подобно многим нынешним нянькам, одновременно работает в двух-трех местах. Хватало бы сил и времени — она работала бы в четырех, лишь бы скопить побольше свободных денег. Ей очень нужны свободные деньги на лето, чтобы тратить их без оглядки, когда поедет она с Тамарой на побережье, поселится в доме, к которому так привыкла, в райском саду, который так хорошо шумит по ночам. Если ночь ясна и с моря дует тихий ветер, сад глухо бормочет, а потом вдруг заворчит и затихнет, совсем как набегавшийся за день ребенок, которому снятся пестрые, беспокойные сны. А если ночь наполнена дождем, сад звенит, как тугая струна, на одной гулкой ноте, не дает спать, но это добрая, блаженная бессонница, потому что до самого утра можно думать о хорошем: о той неведомой семье, куда она, Настя, войдет как родная, навсегда, на одних правах с родителями, или о том, как у нее самой народятся дети, неизвестно и не важно — от кого (даже в самых доверчивых мечтах Настя не допускает, что найдется тот, кто возьмет ее, такую несовершенную, замуж). К утру дождь выдыхается и душа устает, можно заснуть до обеда, смутно слыша сквозь сон скрип половиц и мягкие, тяжкие шаги Тамары, ее кашель: подруга никак не может бросить курить, хотя и пугается собственного кашля.
Соблюдая приличия, я не простаивал у калитки подолгу, шел своей дорогой и до самого обеда совершенно не беспокоился о Тамаре и Насте, уверенный, что стоит мне захотеть — и я увижу их на пляже.
Едва окунувшись, они опрометью выскакивали из зеленоватой мелкой воды и, согреваясь, бежали наперегонки. Настя бегала легко и дышала размеренно, а Тамара отставала, охала, захлебывалась свежим ветром или громко жаловалась на «проклятую старость». Обсохнув, они падали на одеяло и, задремывая на нежарком солнце, часами лежали без движения, изредка и безо всякого любопытства оглядывая малолюдный берег.
Когда настоявшееся за день тепло уходило в песок, а море обретало цвет раскаленного железа, на берегу, далеко-далеко, появлялась фигура человека, шагающего вдоль линии прибоя. Воздух густел и застывал в ожидании близкого заката, фигурка неумолимо приближалась, и наступал тот миг, когда Владимир Иванович опускался на песок рядом с подругами. Расшнуровывая ботинки, он спрашивал:
— Ну? Как вы жили все эти годы? — И это было каждодневным приветствием.
Владимир Иванович всегда проводил отпуск в одном из местных пансионатов. Пропустив после обеда две-три кружки пива и поборов пагубное желание вздремнуть, он совершал долгий путь по берегу, считая шаги и никогда не сбиваясь счета.
Он опускался на песок, порядком устав, проголодавшись, и, снисходительно болтая с Тамарой и Настей, терпеливо ждал приглашения вместе поужинать. Когда наступал закат, его наконец приглашали, и он соглашался, неубедительно сетуя, что неудержимая любовь к пирогу с малиной вынуждает его быть надоедливым. Поедая пирог, он шутливо упрекал хозяек за отсутствие выпивки на столе и пил много крепкого чая.
Близилась полночь, обрывались и терялись нити разговора, подруги кутались в платки — Владимир Иванович шел на последнюю электричку, засыпая на ходу, слушая ветер и думая о погоде на завтра. Вот и все. Чем живет он весь год, вдалеке от моря и покоя, там, где некогда считать шаги, где не поспишь от грохота пишущих машинок, звонков телефонов, топота ног и визга капризных детей, — этого Тамара и Настя не знали да и не пытались узнать. Поговорить Владимир Иванович любил, но говорить о себе ему было неинтересно. Благодаря именно этой столь редкой черте он никогда не раздражал подруг своим присутствием. Очевидным и достаточным для них было то, что Владимир Иванович немного циник, но добряк, ничуть не стыдится своей плеши и пристрастия к спиртному, что человек он бывалый, много поездивший и много поживший, хотя не вполне ясно было, где поездивший и как поживший. Более всего их привлекало то, что ему от них ничего не надо. Он не напрашивался даже на дружбу. О флирте, о намеках известного свойства и говорить не приходится. Владимир Иванович всегда шутлив, печален и далек. Он был приятным собеседником, привычным завершением дня. И они для него были приятные собеседницы, вошедшие в привычку. К тому же он умел каждый раз по-новому похвалить пирог с малиной.
Однажды Тамара призналась, что мечтает завести в Москве умного зверя, овчарку или пуделя, поскольку человеку в Москве трудно без зверя, человек в Москве одинок.
— Собака в Москве давно не зверь, — возразил Владимир Иванович. — Так, нечто среднее между человеком и мебелью.
— Ну знаете ли! — возмутилась Тамара.
— Знаю, знаю, — закивал Владимир Иванович. — Нечто среднее. Вот как я для вас. Или как вы для меня. И не обижайтесь, не стоит. Это не так уж плохо.
Тамара и Настя не обиделись, но меж собой стали звать его Нечто среднее.
— Что-то Нечто среднее нынче был невесел, — говорила Тамара, укладываясь спать.
— Пиво за обедом было несвежее, — говорила Настя.
И обе смеялись.
Чувствуя, как остывает песок, Владимир Иванович переворачивался со спины на бок и спрашивал:
— Ну и как? Будет рейс на Стокгольм или отменили?
— Посмотрим, — говорила Тамара.
— Будет, — говорила Настя.
Замолкнув, они напряженно глядели в пустое небо.
Наконец в небе появлялась белая точка. Медленно и упорно она ползла в сторону моря. Стоило сощурить глаза — и точка становилась крестиком. На невидимой прозрачной нити крестик тянул за собой белый рыхлый хвост.
— Млечный Путь, — говорила Тамара.
— Инверсионная линия, — поправлял всезнающий Владимир Иванович.
— На кефир похоже, — говорила Настя.
Пересекая море, хвост подползал к горизонту.
— И на что он вам сдался, этот Стокгольм? — пожимал плечами Владимир Иванович. — Во-первых, там сухой закон.
Тамара и Настя привыкли к белой линии, привыкли следить, как расплывается она в небе, и решили однажды, что этот высокий-высокий самолет летит на Стокгольм, поскольку, по всеобщему убеждению, ближайшим населенным пунктом за морем был Стокгольм. А еще они привыкли строить догадки: кто летит этим рейсом, что разносит на обед белозубая стюардесса, какая музыка тихо наигрывает в динамиках салона.
Это, наверное, очень хорошо: расслабившись в мягком кресле, отстегнув ремни и слушая тихую музыку, глазеть в иллюминатор на стальную поверхность моря, по которой скользит крошечная тень самолета. Хорошо замереть, закрыть глаза и затаить дыхание, когда самолет пойдет на посадку. Хорошо, наверное, выйдя на шумную площадь перед аэропортом, размять ноги и расправить плечи, поймать такси и поехать, глазея по сторонам и вдыхая незнакомые запахи незнакомого города.