Шрифт:
Акварель «Судак. После дождя». Долина, замыкающаяся отрогами гор, уходящих все дальше и дальше, золотисто-розовых вблизи, все более голубеющих, лиловеющих к горизонту. Чуть желтоватое, охристо-серое небо нависает над ними легкими прозрачными полосками облаков, а первый план переливается розовым, золотым, кирпично-красным, ярко-желтым, дробится мазками, заливками акварели. В этом цветовом оркестре не выделишь отдельных зданий, деревьев — как это часто у Веры, пейзаж на первый взгляд кажется плоскостным, декоративным, но чем дольше всматриваешься — тем глубже пространство, тем реальнее ощущение уходящих туч, пробивающегося сквозь них солнца…
Петр Васильевич сделал в Судаке довольно много этюдов, которыми, по-видимому, остался доволен, поскольку сохранил: «Пейзаж. Крым», «Генуэзская крепость. Судак», «Ачикларская долина. Крым», «Гора Перчем. Крым», «Вид с горы Алчак», «Миндаль. Крым».
Пейзажи Судака Петра Митурича, сделанные в 1937 году, написаны пастозно, корпусно; мазок в них обретает почти объемную фактуру, в прямом смысле слова лепит рельеф прибрежных острых скал, выжженных солнцем плоскогорий, корявых стволов южных кустарников. Сдержанные охристые, бурые, лиловатые оттенки крымской земли, взятые Митуричем со свойственной всему его искусству безукоризненной точностью, переливаются перламутром, искрятся, мерцают как драгоценные коктебельские камушки. Крым предстает во всем своем древнем величии и нежной тонкости — вне времени, вне эпохи…
Крым. Ачикларская долина. Судак, 1937.
От первого плана плоскость ко второму — деревья и дальше к холмам, отрогам гор, уходящим вдаль. Домик на поле. Лепка мазками — всякий мазок одновременно и цвет, и форма. Пролеплены горы, фактурно вылеплено серое небо, переливающееся перламутром.
Крым. Гора Перечем, 1937.
Тот же метод. Вся композиция — на «планах». Серебряный, глухо-голубоватый колорит с зелеными и чуть охристыми, теплыми вспышками света на горах, на облаках.
Крым. Миндаль, 1937.
На первом плане ветви цветущего белым миндаля, правее красновато-охристые «волны» прибрежной земли; дальше — узкий белесый рукав вдавшейся в берег бухты и за ней вздымающиеся к небу, тающие в небе горы. Колорит, близкий другим вещам этого года, — серебристо-зеленый, глухо-голубой с вкраплениями охристо-красного, но как-то особенно могучи, жизненны и весомы мазки, строящие, организующие и выявляющие форму.
Рисунки: «Генуэзская крепость. Судак, 1937». Округлые, спокойно-неподвижные камни гор вздымаются в небо, лепятся друг к другу могучими серыми глыбами, вечными как сама земля — а справа на одном их взгорий — древний человеческий «след» — остатки генуэзской крепости с вертикалью четырехугольной серой башни, словно бы естественно выросшей из скалы.
«Тихое море. Судак, 1937». Бухта с грядой невысоких холмов на дальнем берегу, нагромождением камней на первом плане и темной скалой, преграждающей выход к морю. Строгий, очень простой и скупой рисунок, сделанный точными четкими линиями и серебристой, местами чуть смазанной штриховкой не слишком мягкого карандаша. Необыкновенно сильно решено, «уложено» пространство спокойной, лишь слегка рябящей бухты, налезающих друг на друга могучих обломков скал, гористой дали и неба.
Чем сделаны, как достигнуты эта глубина, эта «стереоскопичность», по определению Купреянова, усматривающего в графике Митурича чуть ли не «обманки»? Никакого даже подобия натурализма, фотографизма нет и в помине, рисунки артистично-свободны, технические возможности карандаша выявлены с максимальной художественностью, тем мастерством, которое заставляет коллег-художников утыкаться носом в рисунок, завистливо восклицая: «Как это сделано!»
Май: «Мама и отец принялись за работу. За рисунок, живопись. Я же наслаждался открывшимся новым миром и, конечно, — ружьем.
Изрядно обгорев на солнце в первые дни, все мы стали покрываться настоящим южным загаром. На каменистой почве очень скоро туфли мои сгорели. Кожа на подошвах отвердела, и я стал бегать босиком. Скоро обзавелся и закадычным другом Васькой и, прихватив ружье, а Васька удочки, мы отправлялись на добычу. А для оправдания кровожадных нападений на птичек брали с собою алюминиевую тарелку, если не забывали — кулечек соли и спички.
И всех пойманных рыбешек и подстреленных мелких птичек жарили на алюминиевой тарелке и грызли превратившиеся в сухари тушки.
Гора Алчак замыкает судакскую бухту. И если где-то в средней части пляжа, где дома отдыха и санатории, виднелись группки купальщиков, то у Алчака всегда было пустынно. А уж за Алчаком простиралась Капсель — мертвая бухта, где в те годы не было ни души. Там, в Капсели, отец делал рисунки с обнаженной мамы. Там и купались.
Покрытая скудной солончаковой растительностью, холмистая равнина Капсели простиралась до мыса Миляном, до которого по берегу, как говорили, восемнадцать километров. Туда-то, под Миляном, и отправились мы с Васькой с ночевкой.
Двинулись в жару, налегке, прихватив спички и немного съестного. Не спеша, купаясь, забрасывая то тут, то там удочки добрались наконец до круч Милянома. И поудив на закате, отправились на ночлег. С заходом солнца горячий песок начал остывать, и скоро мы уже жались друг к другу, дрожа от холода. Где-то близко завыли, затяфкали шакалы. Мы же, окончательно замерзнув, решили греться в море. Вода действительно показалась теплее. Но и в море согреться не удалось. Ночь была лунной, и мы начали собирать по берегу сухие корешки и щепки, выброшенные на берег волнами. Развели костерок и спасались им до утра. До сих пор помню животворное тепло первых лучей восходящего солнца. Согревшись, мы прилегли и тут же уснули, наверное до полудня, когда раскаленные солнцем забрались спасаться, теперь уже от жары, в море. По счастью, научившись в Солотче плавать, в Судаке я плавал не хуже других мальчишек, и нырял, и прыгал с высоких камней в воду. Словом — освоился.