Шрифт:
С утра 24 декабря отец обычно отправлялся к нижним соседям с просьбой пропустить через квартиру, если кто-нибудь из более пожилых решит подняться на лифте. В этот день комната наша преображалась. Убирались ширмы, раздвигался складной обеденный стол, приставлялся к рабочему отцовскому. Недостаток стульев восполнялся положенными на табуретки досками. Мама успевала приготовить винегрет, салаты. Однажды даже жарила чебуреки. Гости приходили с авоськами — с мандаринами, бутылочками. Иногда собиралось человек до двадцати.
Гости приходили по-разному. Большинство поздно, в 11-м часу, как на Новый год, но некоторые приходили пораньше — может быть, чтобы помочь по хозяйству.
Когда раздавался оглушительный стук в дверь — все знали — это Корвин. Он был совершенно глухой и всегда дубасил что есть мочи.
Отец восседал на своем обычном рабочем месте, которое оказывалось теперь во главе стола, в свеженькой голубой рубашке (он считал голубой цвет цветом „Кальпы“ и на одну из „Кальп“ мы выкрасили в голубой цвет его седые волосы).
Понемногу народ собирался, в основном это были бывшие ученики, но теперь они подразбрелись и многие только и встречались раз в год на „Кальпах“. Между ними завязывалась обычная беседа: кто, да что, да как. Царило оживление и нестройный гул голосов.
Среди этого гула был слышен голос Паши: „Майка, Майка, — кричал он, — иди сюда. Вот почему — так задевает, а так не задевает“, — и проводил пальцем по носу. Шутку эту я знал давно, но всегда был рад повозиться с Пашей. „Паша, Паша, помолчите немного, — говорил отец. — Пора начинать! Ну, кто самый храбрый?“ Это значило, что настало время просмотра работ. Наверное, самым храбрым оказывался тот, кому в этот год удавалось получше поработать, потому что все давно и хорошо знали друг друга, и стесняться было некого.
По „правилам“ каждый должен был являться с папкой. Но соблюдали правило далеко не все. Самый регулярный любимый участник — дядя Паша — никогда не показывал рисунки. Боялся критики? Мало работал? Наверное, и то, и другое. Его заела преподавательская работа.
Часто открывал просмотр Александр Васильевич Свешников. Его покритиковывали, но отец ценил в Свешникове настойчивость в работе и продуктивность. „Ничего, ничего, — подбадривал он, — еще посмотрим, что покажете вы“. Александр Васильевич готовился к „Кальпе“ тщательно, рисунки приносил в больших и хороших паспарту.
Просмотр шел своим чередом, высказывались все, но последнее слово оставалось все-таки за отцом. Вспоминаю конкретные разборы, которые делал по поводу каждого рисунка отец, и мне кажется, что они несколько отличались от тех общих теоретических высказываний, в которые облекал отец систему своего понимания искусства. Говорилось о цельности. „Живо, живо“, — говорил отец. Или наоборот: „Суховато. Вот здесь фальшивит“. И всем было понятно, где действительно живо, а где фальшивит. И теперь мне думается, что почти такими же словами обсуждали работы и там, где не могли понять его трактат и иные теоретические рассуждения, приносившие ему столько хлопот и огорчений.
Юрий Корвин был совершенно глухим. Когда завязывалась беседа, кто-либо из присутствовавших писал на бумажке для Корвина все, о чем говорилось. Бумажки эти Юрий уносил с собою, собирая материал для монографии о Петре Васильевиче [281] .
Последним „показывался“ отец, и его смотрели с энтузиазмом, иногда даже с аплодисментами. Не только потому, что он пользовался авторитетом бывшего учителя, но и потому, что в его работах каждый год появлялось что-то новое, порой неожиданное. Очень любили и его, и его творчество ученики. Мама живопись свою не показывала, считая, что при электричестве показывать негоже. Отец подбивал показать и меня. Но у меня бывало — раз-два и обчелся.
281
Ю. Корвин не осуществил своего намерения. Сохранилась одна запись таких бесед.
Уже после двенадцати приходил Сергей Михайлович Романович с женой Марией Александровной Спендиаровой — Мирой. 24 декабря, на католическое Рождество, они ходили в костел, слушали мессу, любили органную музыку. А после — к нам. К этому времени мы с Вовой Свешниковым уже перебрасывались мандаринами. Балагурил подвыпивший Паша, а дальние гости собирались по домам.
После разминочной, так сказать, паузы, отец снова брался за стихи. Но, кажется, не обижался, если не очень и слушали. Разве что дядя Паша начинал очень уж дурачиться и задирать друзей. Однажды за шумное поведение он был отлучен от следующей „Кальпы“, да и от дома. Но скоро и прощен. Все скучали без дяди Паши.
…А утром разбирались столы, расставлялись по местам ширмы и 31 декабря, когда все праздновали Новый год, у нас царила будничная тишина. Отец знал, что все, кто был у него на „Кальпе“, пируют теперь за новогодним столом, знал он также, что разгоряченные и воодушевленные очередной беседой на 9-м этаже друзья, уходя домой, снова принимались за будничные дела.
Отец любил своих учеников, многих считал безусловно одаренными и хотел от них большего, хотел увидеть их самостоятельными художниками. Но время шло, молодые седели, но оставались пусть верными, пусть преданными, но все же учениками» [282] .
282
Митурич М. П. Короткая заметка о семье отца, его работах, друзьях и учениках // В кн.: П. Митурич. Записки сурового реалиста… С. 152–154.