Шрифт:
Правда, генерал-губернатор Сибири Муравьев, человек радушно-иронично-жестковато-светский (насаждает в городе приличные мундиры и фраки у чиновников вместо неких прежних полуармяков, чтение газет и ежегодные балы, а также строительство дорог в крае), признал в бывшем государственном преступнике Бакунине отдаленного родственника, что избавило его от слишком дотошного надзора.
— Как-то вам в местах, можно сказать, обетованных и свободных? — осведомился у Михаила Александровича почтмейстер из дворян, раскланявшись с ним на улице.
Фигура приезжего была «овеяна». Почтовый чиновник Стратонов, недурно завитой щеголь, подростком в гимназии слышал о запрещенном к упоминанию баррикадисте в те годы в Европе. Слышал еще, что знаменитый возжигатель казнен, а то ли умер.
Бакунин набычился в ответ и, как передавали потом в десятке здешних «приличных» домов, был вообще нелюбезен:
— Свобода неделима, нельзя отрезать часть ее, не убив целого!..
Стратонов не предполагал вдаваться в подробности — и заспешил.
Позади у иркутского ссыльного семь лет Петропавловской крепости и Алексеевского равелина, недавней амнистией Александра II дальнейшее заключение было заменено для него ссылкой в Сибирь. У Бакунина после крепости львиная седая шевелюра, глухая борода, усы и баки, немного оплывшие черты и тяжелый, почти безразличный ко всему взгляд, по временам становящийся растерянным или опасно азартным. Он устал, потерял направление, вырванный из прежней своей жизни. У него припухлости-жгуты под глазами от испорченного сердца.
…Еще этнографически занятное: отношение местных к сосланным. Народ тут основательный и не так чтобы слишком простой в обращении, не спешит открывать себя с наскока. Людей, сосланных «за мнения», слегка боятся, но сочувствуют им.
— Эк барин, говоришь, скоро в деньгах надоти не будет? У самого, поди, нету! — сказал Бакунину торговец на рынке — не с проступившим сейчас же презрением, как у лавочников в Москве, а посмеиваясь и любопытствуя, и продать подешевле за хорошую байку готов, хотя и не прошено о том. Необычные люди тут не странны.
Толковые чиновники, ревизуя край, пользуются сведениями от «политических» для проверки того, что сообщают власти.
Вот также занимательная фигура — его квартирная хозяйка Аграфена Харламовна.
Дом у нее не из самых исправных, зато житье непритязательное, что и требовалось ему сейчас. Бакунину после каменной ниши в камере было бы дико в чиновничьем доме с чайным пансионом и горничными. Она — извозная вдова, ей лет за сорок, но лицо у нее еще молодое, белое, с местной скуластостью, глазок бойкий. Смышленая, все-превсе понимающая. Про Пугача слышала давнее (даже неожиданно в здешней глуши), говорит: «Вот бы у нас пошел! Государство б поставили, не выдали…» Побольше бы таких. Варенец вносит в его комнату — смотрит жалостливо, у русской женщины это необидно выходит. Посоветовала хвойного отвара попить — расшатанные в тюрьме зубы спасать.
Больше Бакунину перемолвиться не с кем. Со здешним «светом» у него не заладилось. «Туземное» общество, кажется, ждало от него разоблачений всесильного генерал-губернатора. Есть тонкое сладострастие холуйства: желать уязвить чужими руками, самим же по праздникам с утра ожидать в передней, чтобы поздравить графа и его семейство; считали, что сосланному терять нечего… Формально честные, они желали бы навести порядок чьими-то усилиями, а иные из них клали в карман средства, отпущенные на размашистые начинания Муравьева, — кто уж разберет здешние дела без следственной комиссии, да и той пришлось бы распутывать долго. Безусловными были только обвинения в том, что Муравьев деспот. Но и талантище… Обеспокоенный что-то оставить после себя в Сибири. Нужно, нужно будить этот край! Бакунин теперь раздражал местное общество по двум причинам: без поясных поклонов входил к генерал-губернатору и — боялись его разоблачений в свой адрес…
Так и тянулось. Один.
Он как-то все не мог примениться к обыденной жизни… Она оказывалась словно бы не по росту великану с саженными плечами, рассеянными и сосредоточенными выпуклыми глазами. Понятнее и проще было в равелине: ключник Евгеньев — его ожесточенный гонитель, да боится подходить близко, а малорослый Хрипотьев, из мордвин, втихомолку иной раз окажет снисхождение, с ним можно было переброситься словом. Жизнь в целом оказалась для него отвычной. Надо было заново учиться ей.
Какие-то всё неприятные открытия вокруг. Кропотливый быт, которого он раньше почти не знал и от которого не ускользнуть… Между тем человек — не только животное (да что там, в довольно высоком смысле: должен выжить) и не только мыслитель, человек — бунтарь! Но не было теперь выхода для этой стороны его натуры. Как и для способностей к музыке, математике, рисованию — зачем они здесь? Разве что для себя самого, малая отдушина. Самообман… Были связаны руки, и не видно поля для деятельности в том его, заветном смысле.