Шрифт:
Прежде он любил шум, вино, обеды. Успех его лекций и овации требовали своего продолжения в виде застолий, споров, почти приникающих с цитатой из Канта дам (Лиза со светлым взглядом, устроившись где-нибудь в глубине гостиной, гордилась, а не беспокоилась: их дружба-любовь не подвержена была колебаниям). Затем приметно меньше стало вокруг бурления, словно убыло самого вещества жизни, и дальше по нисходящей — глушина 49-го года и последующих. И вот теперь он порой снова в клубе, и ему дико видеть окружающих — за гастрономическими толками, за картами.
Настроение у него было всегдашнее: пригнетенно ровное, по ту сторону привычного сдерживания себя — когда оно наконец уже не доставляет усилий. Когда-то оно требовало немало стараний, но и рождало боевитую бодрость — тогда он сам любил себя такого, был слегка хмельным, уверенно подбирал дозволенные, но что-то говорящие слова. Голос у него сначала чуть подрагивал от заикания, но затем звучал вольно и бархатно, стоило ему увлечься темой, пусть даже и находя взглядом в зале мало что понимающего, озирающегося слушателя из III Отделения. Грановский устал, горло его словно бы сдавлено спазмом. И все теперь как-то скругленно и ровно в его жизни…
Редки стали его публичные выступления. И значительно сокращено число слушателей в университете. Кроме того, как никогда близко подступила угроза безденежья. Покуда еще были силы, он боролся с бедностью, но отчего-то чудилось, что и это сойдет на нет. В характере его нарастало приглушенное, вдумчивое, колебательное.
Он вдруг увидел себя в парадном зеркале с медными завитками, что стояло в вестибюле дворянского клуба… «Речь бархатная и кудри черные до плеч», — переиначивала когда-то публика из «Онегина», имея в виду облик Грановского. Он увидел землистую смуглоту, залысины. Напряженный и печальный взгляд.
Дома Лиза… Ее покой нельзя затронуть, а то бы он рассказал ей историю, в которую попал в последние месяцы в дворянском клубе. Она бы мягко вышутила…
История не очень смешная. Закончилась потерей нескольких тысяч, что весьма его тревожило: у него нет поместий. Но из рук вон плохо другое — уже пошли толки, что он играет, заводит знакомства с людьми, с которыми у него не должно бы быть ничего общего. Ах, затхлая Москва полна слухами! Началось же так. Некий господин с голодной улыбкой подошел к нему как-то в клубе. Сказал, что потерял только что все свое состояние, умолял сыграть за него: начинающим везет. Результат — удивительный! Господин попросил отыграть остальное. Случившееся словно подтолкнуло руку Грановского.
Он — в глухой среде, где не заработать, не выбиться, не выцарапаться, и можно надеяться только на чудо. Это подтолкнуло душу… Грановский играл после того несколько месяцев. Баснословно! Пока наконец на днях он не сподобился разговора с карточными шулерами о том, чтобы войти с ними в долю, им требовалось для прикрытия безукоризненное имя.
Грановский как бы очнулся. Играть он не должен. Не будет. Правда, зеркало коробило-успокаивало: он прежний… как всегда… Лиза ожидающая ничего не узнает.
Он отнял теперь у себя эту угарную отдушину в клубе, что же вместо? Завтра, как и ежедневно, — десять, а то и двенадцать часов кабинетного труда для статей об эпосе и о средневековых городах. Была у него еще и такая работа — высочайше порученные ему министром Ширинским-Шихматовым главы учебника для гимназий: Ассирия, Финикия, прочие древности. Представив себе сейчас стопку черновиков на углу своего письменного стола, Тимофей Николаевич подумал о том, что им утрачено ощущение некой связующей целесообразности между своими усилиями и результатом, прежде он был наглядным — осмысленные, загорающиеся глаза в зале.
Прежде — и теперь… Хотя бы тот же учебник. Все началось с докладной записки Грановского министру просвещения о настоятельной необходимости расширить курс истории, хотя бы за счет римского права и латыни. Молодые, что подрастают теперь в желании переделать мир (есть такой слой), должны углубленно знать все предшествующее — иначе это страшно! Совпало с официальным присматриванием к латинскому курсу с его примерами древних республик. Так вот, последний урезан при самом жалком расширении программы всемирной истории, зато в гимназическое образование включена маршировка… Раздавались голоса, что вызвал к жизни сего монстра он; не избавиться от тени самоупрека.
Он по-новому остро понимает сейчас, что всякое действие, устремленное к общему благу, было бы извращено и едва ли не лучше ни за что не браться, это ли не острастка наперед для человека с честью и разумом?
Однако он должен теперь сделать с этим учебником хотя бы то, что единственно может — добросовестно изложить: Персия, Финикия, средние века… Слишком скорая пробежка изучающих по страницам и эпохам, она, может статься, хуже, чем ничего… Но он завершит начатые главы, иначе они будут исполнены чьими-нибудь нечистоплотными руками.