Шрифт:
Перед КПП Баранцев остановился, поставил чемоданчик на снег и застегнул воротник шинели. Дежурный по КПП лейтенант Воронов, сонно спохватившись, козырнул ему и широко улыбнулся в усы:
— Ну как?
— Все в порядке, товарищ лейтенант. Готов выполнить любое задание командования.
— Пропусти его, Лещенко, — засмеялся Воронов, накрываясь шинелью.
Баранцев шагал по бетонным дорожкам военного городка, и его охватывало тревожно-радостное чувство: как его встретят ребята? С той ли настороженной приветливостью, а может, и неприязнью, с которой они раньше относились к нему, или с новым великодушным всепрощением, которого он так жаждет сейчас? Оттого что ребята казались ему давними полузабытыми знакомыми, всякое чувство вины перед ними теряло свою остроту. Дима легко заглушал его в себе, потому что оно приносило тоску, но он с охотой вспоминал те часы, когда ребята собирали его в отпуск, шутили, поздравляли и радовались за него. Тогда он считал их помощь закономерной, их добродушие естественным, потому что он сам был счастлив и верил в то, что его счастье было главным событием в жизни дивизиона. Баранцев вспомнил, с какой грустной улыбкой провожал его Родион Цветков, как на прощание советовал ему пройтись по дворам и проулкам своего детства, постоять у того места, где назначил свое первое свидание, повстречать тех людей, кому сделал больно, кого презирал когда-то и ненавидел, перед кем лицемерил и угодничал, чтобы оставить в себе единственное тщеславие: чувствовать себя добрым. Хороший все-таки парень этот Родион Цветков. Воспоминание о нем еще больше взволновало и смутило ефрейтора Баранцева. Обычно его злили те, в ком он чувствовал хоть какое-то превосходство над собой. Но его почему-то не раздражало сознание того, что этот насмешливый неудобный парень с тоскующими глазами умнее и, наверно, глубже его, как будто Дима считал это само собой разумеющимся фактом.
Баранцев с бьющимся сердцем открыл тяжелую дверь казармы. Дневальный у тумбочки вздрогнул и поднес было руку к шапке, но, разглядев ефрейтора, облегченно расслабился. Это был рядовой Ниязов, маленький тощий узбек. Он славился в дивизионе тем, что у него никогда путем ничего не получалось: то на посту заснет или пальнет, напуганный собачьей возней в кустах, то по тревоге в чужие валенки прыгнет и бросится в парк, забыв про автомат. Над Ниязовым охотно шутили и уже не представляли своего веселья без него, хотя в дивизионе он служил всего несколько месяцев. Баранцев вспомнил, что, когда Ниязов был в карантине, он, получив на некоторое время полномочия сержанта Бархатова, заставлял Ниязова и Фомина делать отбой по пяти раз. Колька на третий раз все же ухитрялся за тридцать секунд раздеться и нырнуть в постель, а Ниязов под общий хохот прыгал на одной ноге с упавшими штанами и лихорадочно сдергивал сапог. Баранцев с довольной улыбкой глядел на часы и торжествующим голосом подзадоривал: «Двадцать секунд. Двадцать одна секунда. Шевелись, воин!» Однажды Ниязов обреченно опустился на табуретку и заплакал. Большаков приказал ему лечь в кровать и медленно подошел к Баранцеву. Скулы у него вспухли. Он поднес тяжелый кулак к очкам ефрейтора и сказал: «Попробуй еще только раз». Солдаты смущенно разошлись.
Сейчас Баранцеву показалось, что Ниязов подрос и возмужал. На нем уже более привычно сидело выстиранное хебе, с лица выветрилось то робкое беспокойное выражение, по которому можно было сразу отличить молодого солдата. Баранцев поспешил весело подморгнуть Ниязову, и тот с готовностью заулыбался. В казарме было холодно и неуютно. Многие кровати стояли с обнаженными ребрами. Баранцева охватила досада: ему хотелось побыстрее увидеть, какую реакцию на лицах ребят вызовет его возвращение. Теперь надо ждать весь полк, но это уже будет не та встреча. Его приезд потеряет всякое значение, а главным станет их возвращение. Внезапно Баранцев радостно вздрогнул: койка Цветкова не пустовала. Он, волнуясь, подошел к Родиону и сердито шепнул ему на ухо:
— Батарея, подъем!
Родион рывком отбросил одеяло и спрыгнул на холодный пол.
— Здравствуй, вояка, — засмеялся Баранцев.
К Родиону вернулась недавняя, еще не рассосавшаяся горечь, и он с тоскливой улыбкой протянул руку ефрейтору.
— Дивизион на учениях. Меня на время поставили дежурным радиотелефонистом. Вместо Палийчука, — с торопливым смущением заговорил он, пытаясь вызвать в себе прежнюю неприязнь к Баранцеву: в его словах ему опять почудилась издевка. Он поправил сползающую шинель и откинулся на подушку.
— Ты что-то похудел, — осторожно сказал Баранцев после неловкой паузы.
— Да и ты не поправился. До отпуска был толще.
— В армии режим, а дома ешь, когда захочешь. Утром зарядился — и до вечера сыт.
Баранцев замолчал. Его обидело то, что Родион невольно толкает его говорить всякую чепуху. Ему вдруг захотелось, чтобы Цветков опять вызвал его на откровенность и этим снова приблизил его к себе. Баранцев с удивлением обнаружил, что ни перед кем ему так не хочется высказаться, как перед Цветковым. Перебирая в памяти близких людей, он понял еще и то, что, в сущности, друзей у него никогда не было.
— Ты до сих пор сердишься на меня? — спросил он неожиданно.
Родион быстро взглянул на Баранцева и радостно усмехнулся, но вдруг съежился и поскучнел. Ему разом припомнился вчерашний день, весь тот стыд и унижение перед самим собой, которые и до сих пор не утратили своей мучительной остроты. Родион с бессильной злостью подумал о том, что, когда ребята возвратятся с учений, Баранцев тоже узнает о его позоре и постарается при каждом удобном случае напомнить ему об этом: уж такова натура ефрейтора. Если раньше Баранцев таил к нему хоть какое-то уважение, то после этого он может посчитать его за самую последнюю сволочь и, конечно, не упустит момента с ехидной улыбочкой намекнуть ему о его дурной наследственности, избалованности и интеллигентской раздвоенности.
— Я теперь ни на кого не сержусь. Разве что на самого себя. И то раз в неделю, — ответил Родион и вдруг подумал, что лучше сейчас рассказать ефрейтору о своем позоре, чем дожидаться, когда ему расскажут ребята. — Почему тебе так хочется моего расположения? — осторожно спросил он.
— А тебе разве моего не хочется? — прищурился Баранцев, и Родион внезапно рассмеялся.
— Пригодился ли тебе мой напутственный совет?
— Пригодился. Ты был прав: человеку необходимо возвращаться к тому, что никогда не возвратится. Я раньше ненавидел свою улицу, грязную и заброшенную. Почти никто о ней в городе не знал. Но вот мы переехали в отличную квартиру в центре города. И мне стало жалко мою старую улицу. Двадцать лет я на ней прожил. Теперь ее сровняют с землей. Будут строить приборостроительный завод.
— А старых друзей навестил?
— Ты знаешь, Родион, я вдруг понял, что у меня никогда не было друзей. Был я у своих некоторых одноклассников, однокурсников. Не знаю: или я поглупел, а они поумнели, или наоборот. Такие скучные люди. Они, наверно, и не догадываются, что, кроме разговоров о футболе, зарплате, записях Высоцкого, существуют и другие темы. Если б они подслушали наши с тобой рассуждения о совести и прочих абстракциях, то многие сочли бы нас чокнутыми. Такой сытой мещанской провинцией от них запахло… — Баранцев вдруг замолк, смущенный внимательным взглядом Цветкова, который как будто спрашивал: уж не подстраиваешься ли ты под меня, парень, не заискиваешь?