Шрифт:
— Пустое, — ответила за нее Марья.
— Самогону бы сейчас! Первача самого! Натерли бы парня — мигом бы зардел навроде яблочка.
Это размечталась сердобольная Марья.
Подходили малыши и взрослые. Глазели, перешептывались, толклись. Меня задевало, что некоторые из них исчезали с постно-безразличными лицами.
Внезапно Фаина Мельчаева скрылась в комнате. Вскоре она вернулась, держа перед грудью четвертинку с прозрачной жидкостью. Пшеничная водка, что ли? Не должно. Пшеничной не бывает в магазинах, все мутноватая, с никотиновым оттенком — буряковка.
Фаина Мельчаева протиснулась к нам, присела на корточки, ототкнула четвертинку.
— Вадька гостинец оставил. Написал: «Может, папка объявится. Разведете и выпьете на радостях». Что беречь? Лишь бы вернулся Платон, найдем что выпить.
— Вот это по-моему! — сказала Марья. — В беде человек — все отдам. Крестик нательный — мамин подарок — разве что пожалею..
— Ну-ка, Сереж, подставь свою варежку.
Едва из горлышка четвертинки полилось на варежку, я почувствовал, что не могу продохнуть воздух. Еле-еле вымолвил:
— Что это?
— Спирт.
— Да?! Крепкущий, дьявол!
— Помалкивай да три.
— Са-па-асибо, тетя. Деньга на карман возьми.
Мы заулыбались: чудной у казаха выговор, да и особенно смешно то, что каждому, кто пожалеет, он обещает или предлагает деньги.
И недоуменно, и осуждающе, и печально Марья покачала головой. Мелет, дескать, и сам не знает чего. Перестал бы трясти сотенной бумажкой. И то бы скумекал: литр сивухи стоит на рынке две тысячи пятьсот рублей, а четвертинка, спирту соответственно — одну тысячу двести пятьдесят.
Не помню, тогда ли, под воздействием этого многозначительного покачивания, позже ли я понял душу нашего барака: он носил черные и серые одежды, считал великим лакомством колбасу, селедку и ломоть ржаного хлеба, политый водой и посыпанный толченым сахаром, но никогда не измерял деньгами человеческих поступков.
Спирт заметно убывал из четвертинки, зато и ноги и правую руку казаха начала покидать жуткая молочная белизна, и на смену ей проступала чуточная малиновость. Вскоре она растворилась в знойно-густой красноте.
Казах уже не вайкал, не стонал, не жмурился страдальчески-отчаянно.
Блаженно улыбаясь, он смотрел на свои руки-ноги. У всех, кто наблюдал за ним, лица озарялись счастливой ласковостью; подобное выражение бывает на лицах людей, вышедших после тяжелого сна в теплынь утра с алым солнцем, россыпями росы, с криком горлана петуха.
Саня Колыванов достал из пачки «Прибоя» папиросу и прятал ее в рукаве кочегаровой фуфайки, стесняясь закурить при женщинах. В счастливом состоянии — выиграет ли голубей, осадит ли чужака, сделает ли кому-нибудь что-то доброе — он сладко затягивался махорочным или папиросным дымом, растроганно крутил выпуклыми глазами. Я шепнул ему, чтобы он не боялся и закуривал, но он только двинул бровями в сторону женщин и сглотнул слюну.
Лёлёся скатывал рулончиком теплый шарф. Если бы Фаня Айзиковна была не на дежурстве, она бы разахалась, увидев сына голошеим.
Радостный Колдунов рассказывал Фаине Мельчаевой, как мы подобрали казаха. Конечно, он не подумал упомянуть о том, каким образом себя вел, узнав от Лёлёси, что на прибрежном льду пруда ползает человек. Ладно.
— Сейчас бы парню — шерстяные носки, — вздохнула Марья. — Мой мужик тоже крупный был. Лапищи во! — Отмерила чуть ли не полметра сумеречного барачного воздуха землистыми ладонями. — До прошлой зимы лежали мужиковы шерстяные носки. Распустила и связала варежки ребятишкам. Может, у кого найдутся носки?
— Нет, — сказала Фаина Мельчаева, заматывая состиранные руки в концы головного платка.
Женщины завели казаха в комнату Марьи. Там стащили с него фуфайку и янтарно-рыжий треух.
В комнату было набилось великое множество мальчишек и девчонок, однако Марья выдворила всех в коридор, кроме Сани, Колдунова, Лёлёси и меня.
Спирт закрывал донышко четвертинки на палец. Фаина развела спирт водой, слила в жестяную кружку и заставила казаха выпить. Он задохнулся и долго кашлял. Потом захмелел. Виновато-благодарно вглядывался в лица присутствующих. Вдумчиво осматривал предметы комнатного убранства: тощие кровати, лавку, умывальник, отштампованный из красной меди, занозистый табурет, ядовито-синий от кобальтовой краски стол.
Он съел печенные в поддувале картофелины, вяленого карасика, половник салмы — кругляков теста, сваренных на воде, вычерпал ложечкой и вымазал хлебной коркой граненый стакан розового кислого молока, И ждал, когда Фаина Мельчаева заварит чай. Склонившись над печью, она кусала сахарными щипцами плитку закаменелого черного чая. Чайные крупинки падали в парящий кратер эмалированного кофейника.
Казах наклонился к присевшей за стол Марье, показывал воловьими глазами на плитку чая и прищелкивал языком.