Шрифт:
— Мойше! — кричала она. — Иди сюда.
— Что, мама?
— Иди сюда, я тебе скажу, почему ты такой худой. Потому что ты никогда не видишь дно тарелки. Иди скушай суп до конца. И потом пойдешь.
«Хорошая смесь у Мойши, — говорили во дворе, — мама — жидовка, отец — гитлеровец». Ссыльных чеченцев там считали фашистами. Мама сама не ела, а все отдавала мне. Она ходила в гости к своим знакомым одесситкам Фире Марковне и Майе Исааковне — они жили побогаче, чем мы, — и приносила мне кусочек струделя или еще что-нибудь.
— Мойше, это тебе.
— Мама, а ты ела?
— Я не хочу.
Я стал вести на мясокомбинате кружок, учил танцевать бальные и западные танцы. За это я получал мешок лошадиных костей. Мама сдирала с них кусочки мяса и делала котлеты пополам с хлебом, а кости шли на бульон. Ночью я выбрасывал кости подальше от дома, чтобы не знали, что это наши. Она умела из ничего приготовить вкусный обед. Когда я стал много зарабатывать, она готовила куриные шейки, цимес. Она так готовила селедку, что можно было сойти с ума! Мои друзья по Киргизскому театру оперы и балета до сих пор вспоминают: «Миша! Как ваша мама кормила нас всех!»
Но сначала мы жили очень бедно. Мама говорила: «Завтра мы идем на свадьбу к Меломедам. Там мы покушаем гефилте фиш, гусиные шкварки. У нас дома этого нет. Только не стесняйся, кушай побольше».
Я уже хорошо танцевал и пел «Варнечкес». Это была любимая песня мамы. Она слушала ее как гимн Советского Союза. И Тамару Ханум любила за то, что та пела «Варнечкес».
Мама говорила: «На свадьбе тебя попросят станцевать. Станцуй, потом отдохни, потом спой. Когда будешь петь, не верти шеей. Ты не жираф. Не смотри на всех. Стань против меня и пой для своей мамочки, остальные будут слушать». Я видел на свадьбе ребе, жениха и невесту под хупой. Потом все садились за стол. Играла музыка и начинались танцы-шманцы. Мамочка говорила: «Сейчас Мойше будет танцевать». Я танцевал раз пять-шесть. Потом она говорила: «Мойше, а теперь пой!» Я становился против нее и начинал: «Вы немт мен, ву немт мен, ву немт мен?..» Мама говорила: «Видите, какой талант!» А ей говорили: «Спасибо вам, Софья Михайловна, что вы правильно воспитали еврейского мальчика. Другие ведь как русские — ничего не знают по-еврейски».
Была моей мачехой и цыганка. Она научила меня гадать и воровать на базаре. Я очень хорошо умел воровать. Она говорила: «Жиденок, иди сюда, петь будем».
Меня приняли в труппу Киргизского театра оперы и балета. Мама посещала все мои спектакли. Мама спросила меня:
— Мойше, скажи мне, русские — это народ?
— Да, мама.
— А испанцы тоже народ?
— Народ, мама.
— А индусы?
— Да.
— А евреи — не народ?
— Почему, мама, тоже народ.
— А если это народ, то почему ты не танцуешь еврейский танец? В «Евгении Онегине» ты танцуешь русский танец, в «Лакме» — индусский.
— Мама, кто мне покажет еврейский танец?
— Я тебе покажу.
— Как ты мне покажешь? (Она была очень грузная, весила, наверное, 150 кг.)
— Руками.
— А ногами?
— Сам придумаешь.
Она напевала и показывала мне «Фрейлехс», его еще называют «Семь сорок». В 7.40 отходил поезд из Одессы в Кишинев. И на вокзале все плясали. Я почитал Шолом-Алейхема и сделал себе танец «А юнгер шнайдер». Костюм был сделан как бы из обрезков материала, которые остаются у портного. Брюки короткие, зад — из другого материала. Я все это обыграл в танце. Этот танец стал моей бисовкой: на бис я повторял его по три-четыре раза.
Мама говорила: «Деточка, ты думаешь, я хочу, чтоб ты танцевал еврейский танец, потому что я еврейка? Нет. Евреи будут говорить о тебе: вы видели, как он танцует бразильский танец? или испанский танец? О еврейском они не скажут. Но любить тебя они будут за еврейский танец».
В белорусских городах в те годы, когда не очень поощрялось еврейское искусство, зрители-евреи спрашивали меня: «Как вам разрешили еврейский танец?» Я отвечал: «Я сам себе разрешил».
У мамы было свое место в театре. Там говорили: «Здесь сидит Мишина мама». Мама спрашивала меня:
— Мойше, ты танцуешь лучше всех, тебе больше всех хлопают, а почему всем носят цветы, а тебе не носят?
— Мама, у нас нет родственников.
— А разве это не народ носит?
— Нет. Родственники.
Потом я прихожу домой. У нас была одна комнатка, железная кровать стояла против двери. Вижу: мама с головой под кроватью и что-то там шурует. Я говорю:
— Мама, вылезай немедленно, я достану что тебе надо.
— Мойше, — говорит она. — Я вижу твои ноги. Так вот, сделай так, чтобы я их не видела. Выйди.
Я отошел, но все видел. Она вытянула мешок, из него вынула заштопанный старый валенок, из него — тряпку. В тряпке была пачка денег, перевязанная бечевкой.
— Мама, — говорю, — откуда у вас такие деньги?
— Сыночек, я собрала, чтоб тебе не пришлось бегать и искать, на что похоронить мамочку. Ладно, похоронят и так.
Вечером я танцую в «Раймонде» Абдурахмана. В первом акте я влетаю на сцену в шикарной накидке, в золоте, в чалме. Раймонда играет на лютне. Мы встречаемся глазами. Зачарованно смотрим друг на друга. Идет занавес. Я фактически еще не танцевал, только выскочил на сцену. После первого акта администратор подает мне роскошный букет. Цветы передавали администратору и говорили, кому вручить. После второго акта мне опять дают букет. После третьего — тоже. Я уже понял, что все это — мамочка. Спектакль шел в четырех актах. Значит, после четвертого будут цветы. Я отдал администратору все три букета и попросил в финале подать мне все четыре. Он так и сделал. В театре говорили: «Подумайте, Эсамбаева забросали цветами». На другой день мамочка убрала увядшие цветы, получилось три букета, потом два, потом один. Потом она снова покупала цветы.