Шрифт:
«Живгаз» базировался тогда в Петродворце, в общежитии ЛГУ. Мы гуляли по сумеречному парку, в котором вот-вот должна была брызнуть зелень очередной весны. На пригорке горели окна усадьбы. Казалось бы, что сейчас начнут съезжаться кареты или внизу, у залива, покажутся всадники в эполетах. Мы были готовы к любому чуду. Мы сквозь тростник пробрались к воде. Сели на корточки, замолчали. Я в тот момент в первый и последний раз физически ощутил душу.
Потом был дождливый день со сложенными зонтами. В стороне оставалась оштукатуренная крепость. Мы вчетвером шли через какие-то колдобины, трубы, проволоку, бетонные плиты, железные бруски и бензиновые разводы, шли мимо надписей «Посторонним вход воспрещен» и «Курить воспрещается», мимо строительных вагончиков и облезлых заборов. И пять силуэтов вспыхнули сквозь толщу дождя.
Какими глупыми, наивными, жалкими, юненькими, восторженными и счастливыми мы тогда были! Иной раз не верится, что это было с тобой, это был ты…
Коля вытаскивал из воды трупообразное пышущее здоровьем «тело» Розанова, и приговаривал: «Тятя, тятя, наши сети…» Миша Крутов крабоподобно носился по берегу, изображал «Танцующего Шиву». Я бубнил «языческие молитвы» над плывущей горящей корягой. Аня умирала со смеху. Это было под Великими Луками, на озере Большой Иван.
Потом из Святогорского монастыря пешком пришли в Михайловское. Восемь чистых ударов небольшого колокола – и мы оказались в ином времени. Нам повезло – кроме нас, никого не было. Древние сосны тихо поскрипывали вершинами.
В Тригорском было холодно и грустно. Имение потускнело, и, несмотря на уход, казалось заброшенным. Зеленый зал – давно умершим, хотя деревья все живы. Дуб – застывшим в печальной спячке, в уверенности, что никогда больше его не разбудит лира, подобная той, давно умолкшей.
На ночлег устроились за Соротью. Ужинали – помню точно – двумя бетонами и двумя бутылками вина. Я долго пытался заснуть, но потомки комаров, кусавших Александра Сергеевича, были свирепы и неутомимы. Удивительно, как отчетливо все помнится!
Заходишь проявлять фотопленку – кажется, в темноту. Со спокойной душой вынимаешь из кассеты. Но после проявления на пленке видны таинственные разводы – следы света, которого ты никогда не замечал. Так и с теми воспоминаниями, черт возьми!..
IV
– Я хочу, – Крутов встал, – я хочу провозгласить тост молча. Тост о, простите, смысле нашей с вами жизни. При всем желании не мог я исхитриться и придумать ему оптимистическую концовку. Наверное, в том и заключается конечное мужество человека, что он против законов логики умеет жить и даже радоваться жизни время от времени, не имея никакой надежды. Слава человеку, конечно. Но какая мука – жить с такими мыслями! Потому и не скажу вам о них. Люблю вас, дорожу покоем вашим… Ваше здоровье! Наша тупость!..
Крутов обвел взглядом всех присутствующих и опрокинул стопку. Остальные переглянулись и, помедлив, последовали его примеру. После неловкой паузы. Мало-помалу разговорились. Как это часто бывало на их студенческих «четвергах», речь зашла о литературе.
– Разметы представления о добре и зле перемешаны, – произнес Лепин. – Читаешь иной рассказ или повесть, и видишь, что автору и самому не ясно, что хорошо, что плохо.
– Или слишком ясно, – вставил Розанов, накручивая по привычке на палец свои твердо-пружинистые кудри.
– А надо спасать человека, все – в человеке, все – от него, – продолжал Лепин. Чувствовалось, что он говорит как бы по инерции, сам дивясь на свои слова. – Медлить нельзя…
– Медлить с чем? – спросил Шеин. – С готовыми рецептами? Искать их в пыльных фолиантах? Не знаю…
– Но, Коля, погрязать в диалектике до бесконечности тоже нельзя: «с одной стороны, с другой стороны». Умно, витиевато, а непонятно – что за сверхзадача у автора-то. Может, он надо мной просто издевается, может, ему вообще безразлично, кто и зачем его читает и читает ли. Вот я свои способности оценил: более чем скромно. И вот те самые фолианты…
– Да бросьте вы, – произнес тихо Крутов. – С нашим образованием – в калашный ряд… В себе копаемся – абы самоутвердиться любой ценой. Придуманные страсти, дела, даже судьбы счастья принести не могут.
– Ну, Миш, поймешь себя – весь мир поймешь – разве нет? И не надо для этого копаться в мелочах, мнить себя оракулом или искать внешних стимулов, иллюстрации в этой суетной жизни. Вглядеться в себя, вслушаться – все процессы разгадаешь. От физиологических до вселенских. Не можешь этого – одно дело, не хочешь – другое.
– Миш, а ты это твердо решил – спросил Розанов, наполняя маленькие хрустальные стопочки.
– Насчет Афгана-то? Твердо.
– Хм, знаешь, мне мать вчера звонила – в городок цинковый гроб пришел, – сказал Шеин. – Какой-то Саша Сергеев, при нас пионером бегал.
Крутов с тоской посмотрел на книжные полки. В ленинской богатой библиотеке добрая половина книг еще хранила потрепанные Мишкины закладки с выписанными на них номерами страниц.
– Эх, ребятки! Чем дальше мы уходим в абстрактные выси, тем тяжелей будет оттуда спускаться. А спускаться придется. И может случиться, что ни к какому живому делу мы окажемся неспособны.