Шрифт:
Работы у учителя было много: учение начиналось рано, по уверению Марциала, до петухов (IX. 68. 3), и почти весь день ученики проводили в школе. Учитель отпускал их домой в полдень позавтракать (дети уходили из дому натощак и уже на ходу перекусывали лепешками, которые с раннего утра продавались в пекарнях, – Mart. XIV. 223), и потом они опять возвращались в школу до вечера. В начальной школе девочки и мальчики учились вместе.
Учились по старинке, по трафарету, установленному в какие-то незапамятные времена: учитель заставлял вытверживать наизусть названия букв и порядок их в алфавите и только затем показывал самые буквы [112] ; Квинтилиан осуждал этот способ (I. 1. 24-25), может быть, и не безрезультатно. После букв переходили к складам и только потом уже к чтению целых слов. Квинтилиан настоятельно рекомендовал здесь не торопиться, «повторять и длительно втолковывать» и ни в коем случае не заставлять детей читать быстро (I. 1. 31). Совет был продиктован, конечно, длительным опытом, и, возможно, скромные учителя грамоты, поседевшие в своих начальных школах, поделились им с прославленным ритором, который ведал средним и высшим образованием и очень редко имел дело с элементарным обучением.
112
Буквы из слоновой кости или из дерева, о которых говорит Квинтилиан (i. 1. 26), или из сладкого теста, которые давались детям, после того как они выучивали названия этих букв, были в употреблении, конечно, только при домашнем обучении в состоятельных семьях.
От чтения переходили к письму: учитель водил рукой ребенка по вдавленным на воске буквам, приучая неопытные пальцы выводить нужные линии. После этих предварительных упражнений ученик должен был уже самостоятельно копировать написанные учителем слова (Sen. epist. 94. 51). Квинтилиан предлагал здесь другой метод, сообщенный ему, может быть, тоже каким-нибудь вдумчивым учителем начальной школы, которому этот метод сберегал время: следовало вырезать буквы на деревянной дощечке; ученик обводит их своим стилем, «словно борозды». Рука у него не соскользнет, как это бывает при письме на навощенных табличках: деревянные края не допустят этого, и ребенок, «быстрее и чаще водя стилем по определенным линиям, приучит свои пальцы и не будет нуждаться в помощи чужой руки, которая ляжет на его руку»; важно научиться «писать хорошо и быстро» (I. 1. 27). Для списывания Квинтилиан советует давать детям не пустые фразы, а «какие-либо добрые наставления. Память о них сохранится до старости, и, запечатлевшись в душе чистой и нетронутой, они будут содействовать выработке добрых нравов» (I. 1. 35-36). К списыванию присоединяется диктант, тоже нравоучительный; ребята выучивают его наизусть: память рекомендовалось упражнять (Cic. ad Quint. fr. III. 1. 11).
Книги были слишком дороги, чтобы дети в начальной школе могли ими пользоваться. Обычно, выучившись читать и писать, они записывали под диктовку учителя тексты, которые им были нужны, например законы Двенадцати Таблиц, которые Цицерон учил мальчиком на память. Писали на табличках, покрытых воском, вдавливая в него буквы стилем, железным грифелем, один конец которого был острым, а другой тупым и широким, чтобы удобнее было стирать написанное. Писали и чернилами на папирусе и пергамине; книга, которую не раскупали, шла в лавочки на обертку товара и в школы: дети писали на обратной, чистой стороне листов (Mart. IV. 86. 8-11). Перьями служил тонко очищенный тростник (перья из птичьих крыльев упоминаются впервые в VII в. н.э. у Исидора Севильского, – VI. 14. 3); чернила делались из сажи и гуммиарабика (75% сажи, 25% гуммиарабика). Смесь эту высушивали на солнце, затем растирали в порошок и разводили водой [113] . Детей приучали писать и стилем, и перьями. В школах, где учитель обладал познаниями более обширными, он сообщал ученикам кое-какие знания по грамматике и правописанию (Quint. I. 7. 1).
113
У Персия ленивый ученик жалуется, что чернила у него то слишком густы, то слишком жидки и что он не может писать таким пером (тростниковым), потому что оно все время оставляет кляксы – и не одну, а по две сразу (3. 12-18). В греко-латинском разговорнике, известном под названием «hermeneumata pseudodositheana» (200—210 гг. н.э.), учитель велит ученику подлить немножко воды в чернила, берет у него перо и перочинный ножик и спрашивает, как ему очинить перо: «Остро? Зачем?» (640, § 7). Квинтилиан рекомендовал писать на дощечках с воском: частое макание пера в чернильницу задерживает пишущего и прерывает течение его мыслей (x. 3. 31).
Важное значение для практической жизни имело знакомство с арифметикой, главным образом с устным счетом, которому обучали с помощью пальцев (digitis computare) – пальцы левой руки обозначали единицы и десятки, правой – сотни и тысячи, а также с помощью счетной доски, абака, которая несколько напоминает наши счеты.
Детей посылали в школу обычно с семилетнего возраста, и ходили они туда лет пять – время, за которое, по словам Плавта, грамоте могла бы превосходно выучиться и овца (Persa, 173). Этот относительно длинный срок обучения не следует объяснять тупостью италийских школьников. Учиться им было гораздо труднее, чем нашим детям: сложнее были методы обучения, античный способ слитного письма затруднял чтение даже и не на первых порах, выучиться арифметическим действиям при цифровой системе римлян было делом вовсе не легким [114] . Кроме того, из пяти лет на учение приходилось не больше половины: остальное время было занято каникулами и праздниками.
114
При этой системе место, занимаемое цифрой, нисколько не меняло ее числового значения, причем двухзначное число можно было обозначать и двумя цифрами (xv), и шестью (lxxxix). Дроби исходили из деления единицы – асса – на 12 частей и обозначались каждая своим особым названием, например:
1/2 асса – semis
4/12 асса – triens
1/12 асса – uncia
1/24 асса – semuncia
3/12 асса – quadrans
1/288 асса – scripulum
5/12 асса – quincunx
1/576 асса – semi-scripulum
6/12 асса – sextans
Задача, которая в нашей школе имела бы такой вид: «Если отнять 1/2 от 5/12 сколько будет? – 1/3 – А если прибавить к 5/12 1/12 сколько получится? – 1/2», – в римской школе звучала таким образом: «Если от квинкунса отнять унцию, сколько будет? – Триенс. – А если прибавить унцию? – Семис» (Hor. a. poet. 325—330). Пальцы левой руки для обозначения единиц и десятков могли принимать 18 разных положений, пальцы правой – столько же для сотен и тысяч. 10 000 и более высокие числа обозначали, прикасаясь рукой, правой или левой, к определенной части тела.
Школьная дисциплина была жестокой; брань и побои – главные меры воздействия, которые знают и в начальной, и в средней школе; единственной чертой учителя, которая запечатлелась в памяти Горация, была его щедрость на удары; Августин, вспоминая в глубокой старости свои школьные годы, утверждал, что всякий, кому будет предоставлен выбор между смертью и возвращением в школу, выберет смерть (de civit. dei, XXI. 14). Марциал называл трость (ferula) скипетром учителей (X. 62. 10, ср. XIV. 80). «Проклятый школьный учитель» ненавистный и мальчикам и девочкам! Еще не пели петухи, а из твоей школы уже несется твое свирепое ворчанье и звуки ударов", – жалуется он в другой эпиграмме (IX. 68. 1-4). Трость была орудием относительно легкого наказания, которым учитель действовал по ходу занятий, не отрывая преступника от его табличек; в случаях более серьезных в дело пускались розги или ремень, который можно было заменить шкурой угря: «она толще, чем у мурен, и поэтому ею обычно бьют школьников» (Pl. IX. 77). На упомянутой выше помпейской фреске изображена сцена из повседневной школьной жизни: двое девочек, положив на колени исписанные листы, погружены в чтение, у третьего ученика, мальчика, мысли далеки от учения: ожидает ли он участи, уже постигшей его товарища, которого с выражением удовольствия на лице сечет молодой человек, по-видимому, помощник учителя, пожилого человека в плаще, стоящего тут же и спокойно наблюдающего за экзекуцией [115] .
115
Она производилась следующим образом: с ученика снимали одежду, один из товарищей взваливал его себе на спину, другой держал за ноги. Это называлось catomidiare (от греч. catomizo – «кладу на плечи»).
«Азбука к мудрости первая ступенька», – гласит старинная русская пословица; по всей Италии дети на нее всходили, но, кроме проклятий Марциала, которому школьный шум мешал спать, мы во всей латинской литературе не найдем ни слова для характеристики тех людей, которые помогали малышам на эту ступеньку взобраться. И только одна-единственная надгробная надпись августовского времени (CIL. X. 3969) чуть-чуть приоткрывает нам внутренний мир учителя грамоты. Звали его Фурием Филокалом («любителем прекрасного»); может быть, это прозвище было у него наследственным – он жил в полугреческой Кампании, в Капуе, – а может быть, он сам выбрал его, считая, что оно верно его характеризует. Был он бедняком, «жил скромно» (parce), состоял членом погребальной кассы, на средства которой и погребен, и прирабатывал к своему жиденькому доходу от школы составлением завещаний. Мы не можем определить объема и глубины его познаний (кое о чем он слышал от пифагорейцев, учивших, что тело – темница для души, и был осведомлен об этнографии Италии, называл себя аврунком), но нравственный идеал его вырисовывается яснее. Это чистота, внутреннее благообразие, которое определяет его отношение и к детям, и ко всем, кому с ним приходилось иметь дело. Он безупречно целомудрен в своем поведении с учениками; люди малограмотные и незнакомые с юридическими формулами могли спокойно поручить ему составить завещание: «он писал их по-честному». Его отличает благожелательность ко всем людям; «ни в чем никому не отказал, никого не обидел» [116] .
116
Надпись эта была найдена в Капуе на надгробной стеле из пористого известняка (высота 1.6 м, ширина 0.74); она очень пострадала от времени; Ниссен, первый ее издатель, трудился над ней больше месяца, рассматривая ее при различном освещении. На стене изображен безбородый пожилой мужчина в тоге с диптихом (?); слева – юноша в короткой тунике протягивает ему четырехугольный предмет (таблички?); справа – женщина в тунике и палле поддерживает его локоть. Обе эти фигуры никак не могут быть учениками, как это считается обычно. Юноша, судя по костюму, – скорее всего слуга, женщина – жена или дочь (см.: H. Marrou. ???????? ???? Grenoble, 1937. С. 46). Ниссен датировал надпись концом республики ( H. Nissen. Metrische Inschriften aus Campanien. Hermes, 1866. V. I. C. 147—151), Марру – временем Августа ( H. Marrou. Histoire de l'?ducation dans l'antiquit?. Paris, 1948. C. 430). Перевод надписи см.: Ф. А. Петровский. Латинские эпиграфические стихотворения. М., 1962. С. 75.
Являлся ли Филокал в учительской среде исключением или же такие тихие, совестливые и добрые люди часто встречались среди этих незаметных, невзысканных судьбой людей? Мы не можем ответить на этот вопрос: материала нет.
Дети бедных родителей, окончив начальную школу, брались за работу; продолжали учиться только те, чьи родители принадлежали к классам более или менее состоятельным. Можно быть уверенным, что их дети начальной школы не посещали. Если в их семье не придерживались доброго старого обычая и обучал их не отец, то в своем доме или у ближайшего соседа и друга он всегда мог найти достаточно образованного раба, который мог выучить детей чтению и письму. Катонов Хилон обучал многих детей (Plut. Cato mai, 20); во времена Квинтилиана живо обсуждался вопрос, не лучше ли учить мальчика «в своих стенах», чем посылать его в школу; бывали случаи, что и курс «средней школы» уже взрослый мальчик проходил дома (Pl. epist. III. 3. 3). Большинство, однако, отправлялось к грамматику.
С грамматиками мы знакомы гораздо лучше, чем с учителями начальной школы: о «славных учителях» (professores clari) рассказал Светоний, оставивший о двадцати из них краткие биографические заметки [117] . Это не только учителя: это ученые с широким кругом интересов, иногда писатели, всегда почти литературные критики и законодатели вкуса. Они занимаются историей, лингвистикой, историей литературы, толкуют старых поэтов (Энний, Луцилий), а иногда и загроможденные ученостью поэмы своих современников («Смирна» Цинны), подготовляют исправленные издания, роются в дебрях римской старины, пишут драгоценные справочники, содержащие объяснения старых, непонятных слов и древних обычаев. Они раздумывают над вопросами преподавания, ищут новых путей, иногда безошибочно их находят и смело по ним идут (Цецилий Эпирот вводит в школу чтение современных поэтов; Веррий Флакк заменяет телесные наказания системой соревнований и наград). Отпущенники, чаще всего греки, они свои люди в кругу римской аристократии; сыновья знатных семей у них учатся; зрелые писатели (Саллюстий, Азиний Поллион) обращаются за помощью и советом. Они состоят в дружбе с людьми, чьи имена сохранила история, и умеют быть верными друзьями: Аврелий Опил не покинул Рутилия Руфа, осужденного на изгнание; Леней обрушил свирепую сатиру на Саллюстия, осмелившегося задеть Помпея, его покойного патрона. Перед ними открываются двери императорских дворцов: Юлий Цезарь учился у Гнифона, Август пригласил Веррия Флакка в учителя к своим внукам, Палатинской библиотекой ведал Гигин.
117
Стоит познакомиться с этими «славными» грамматиками, чтобы яснее представить себе и положение их в обществе, и роль их как литературных критиков и языковедов.
«М. Антоний Гнифон, родился в Галлии от свободных родителей, но был выброшен. Человек, вырастивший его, отпустил его на свободу… был он очень даровит, обладал исключительной памятью, знал одинаково хорошо и греческий, и латинский. Характера был легкого и ласкового; о плате никогда не договаривался и потому получал больше от щедрот учеников. Преподавал он сначала в доме Ю. Цезаря, а потом – в собственном. Обучал и риторике: ежедневно излагал правила красноречия, но декламировал только в нундины. Школу его, говорят, посещали люди знаменитые, в том числе и Цицерон в бытность свою претором. Он много написал, хотя прожил не больше 50 лет». Атей Филолог, его ученик, считал, однако, что ему принадлежала только книга «О латинском языке» (de sermone latino); все остальное написано его учениками. Он занимался Эннием, хотя нет основания, как это делает Бюхелер ( Fr. B?cheler. Coniectanea. Ennius et Gnipho. Rhein. Mus., 1881. С. 333), приписывать ему целый комментарий к «Анналам». Макробий пишет (sat. III. 12. 8), что в одной из своих книг он «рассуждал о том, что такое festra, – слово есть у Энния» (старинная форма слова fenestra – «окно»). После Гнифона Светоний, расположивший своих грамматиков, по всей видимости, в порядке хронологическом, называет М. Помпилия Андроника, уроженца Сирии и, вероятно, тоже отпущенника. Он был последователем эпикурейской философии, и – характерная черта! – ему ставили в упрек, что занятия философией мешают ему вести как следует школьные занятия. Ему пришлось покинуть Рим; он поселился в Кумах, много писал на досуге и жил в крайней бедности; нищета заставила его даже продать свое главное произведение – annalium Ennii elenchi («Приложение к „Анналам“ Энния»), которое содержало, вероятно, много интересного материала, так как Орбилий купил эту книгу и даже ее опубликовал. Гомперц ( Th. Gomperz. Herculanische Notizen. Wien. Stud., 1880. С. 139—140) полагает, что апология Эпикура, найденная в геркуланских папирусах, принадлежит Помпилию Андронику.
Одним из учеников Гнифона был Л. Атей, грек, уроженец Афин. При взятии города Суллой в 86 г. он попал в плен и в рабство к М. Атею, который потом отпустил его на свободу. Атей Капитон называл его «ритором среди грамматиков и грамматиком среди риторов»: он, очевидно, пытался соединить эти две смежные области. «Он обучал многих знатных юношей, в том числе братьев Аппия Клавдия и Клавдия Пульхра… Он присвоил себе имя филолога, потому что, как и Эратосфен, который первым принял это прозвище, отличался разносторонними познаниями». Ученость его действительно значительно превышала уровень обычной грамматической учености: для Саллюстия (он был дружен с ним и с Азинием Поллионом) он составил «Компендий по римской истории» (breviarium rerum omnium romanarum), для Азиния Поллиона – «Стилистику» (praecepta de ratione scribendi). Была им написана книга «О редких словах» (liber glossematum), на которую ссылается Фест (192) по поводу слова ocris («бугристая, неровная гора»); оттуда же, вероятно, взято и объяснение слова nuscitiosus – «близорукий» или «страдающий куриной слепотой» (Fest. 176). Главной своей работой Атей считал «Лес» (???) в 800 книгах, некую энциклопедию всевозможных знаний (quam omnis generis coegimus). Об Атее см.: H. Graff. De Ateio Philologo. M?langes greco-romains, 1893. V. II. С. 274.
Особое место занимает П. Валерий Катон, прекрасный учитель, тонкий литературный критик и сам поэт. Судьба его была трагической; он остался сиротой в страшные времена Суллы, и все, что принадлежало мальчику по праву наследования, было у него отнято. Преподавание его пользовалось большой популярностью; «он обучал многих знатных юношей и считался превосходнейшим учителем». Вокруг него группировались «новые поэты», и пристрастие их к александрийской поэзии возникло, вероятно, не без влияния Катона. Его называли «латинской сиреной»; его комментарий вызывал восхищение учеников: «он один умеет читать и делать поэта поэтом» (см.: N. Terzaghi. Facit poetas. Latomus, 1938. С. 84—89). Его называют «единственным учителем, величайшим грамматиком, который умеет разрешать все трудные вопросы, превосходным поэтом»; и все же он жил «в большой бедности, почти в нищете»: «Если кто случайно видит дом моего Катона, выстроенный из щепок и покрашенный суриком, и его садик, охраняемый Приапом, тот изумляется, с помощью каких наук достиг он той мудрости, которая научила его жить до глубокой старости на трех кочешках капусты, на полфунте полбы и на двух виноградных кистях в доме, на чью крышу хватило одной черепицы!» (Suet. de gram. § 11).
Катон очень ценил Луцилия и, по словам Горация (sat. I. 10. 1-8), подлинность которых напрасно заподозрена, готовил его новое издание и «собирался исправить плохие стихи» с осторожностью и тонкостью, которые Гораций признавал за старым грамматиком. Что привлекало его в Луцилии? Не форма, конечно: он соглашался, что стиль его полон недостатков. Может быть, его приводили в восторг сила и огонь Луцилиевых сатир; он сам не чужд был этому роду поэзии: рассказу о горестях своего детства он дал название «indignatio» («Негодование»). Его «Диане» Гельвий Цинна, один из «новых поэтов», желал остаться в веках, но о содержании ее, так же как и о содержании других поэм Катона, мы ничего не знаем.
Корнелий Эпикад, отпущенник Суллы, окончил его «Мемуары», написал книгу «О прозвищах» (de cognominibus), где старался объяснить имя Суллы. Макробий приводит его рассказ о том, как Геракл, убив Гериона, бросал с моста в Тибр фигурки людей – столько по числу, сколько он потерял в путешествии спутников: пусть вода унесет их в море, и они словно вернутся на родину. Отсюда пошел обычай делать такие фигурки на праздники (sat. I. 11. 47); на основании этого места Петер считал, что Эпикад написал книгу «О римских древностях» ( H. Peter. Historicorum romanorum reliquiae. Leipzig, 1901. С. CCLXXI.)
Одновременно с ним жил в Риме Стаберий Эрот: «Предки наши видели Публилия Сира, создателя мимов, его двоюродного брата, Манилия, основателя астрологии, и грамматика Стаберия Эрота, прибывших на одном корабле; ноги у них у всех были обмазаны мелом» – в знак того, что они рабы (Pl. XXXV. 199). Это было в 83 г., когда Сулла возвращался из Азии. Стаберий получил свободу «за свою любовь к науке»; учениками его были Брут и Кассий. Рассказывают, что он был так высок душой, что во времена Суллы бесплатно обучал детей проскрибированных. Им была написана книга «Об аналогии», которая предварила, таким образом, знаменитый трактат Цезаря. О нем см.: P. – W. Zw. R. Bd. IV. С. т. 1924.
Из грамматиков, живших при Августе, на первом месте надо назвать, конечно, Веррия Флакка. В своей школе он заменил розги и ремень соревнованием: кто написал лучшее сочинение на заданную тему, тот получал в награду какую-нибудь старинную книгу, редкую или красивую. Август поручил ему обучение своих внуков, и он перебрался на Палатин со всей своей школой, но больше в нее учеников не принимал. Получал он в год от Августа 100 тыс. сестерций. Он был не только прекрасным учителем, но крупным филологом и великолепным знатоком римской старины. Плиний Старший неоднократно указывает его в числе источников своей «Естественной истории». Его сочинение «О значении слов» (de significatu verborum) содержало объяснение устаревших слов, которые с течением времени стали непонятны, но встречались в языке, юридическом и культовом и официальном государственном. Параллельно с объяснением слов шли объяснения древних обычаев (Gell. V. 17. 2), исторические справки, литературные реминисценции. В подлинном виде произведение это не сохранилось: его сократил и эксцерпировал Помпей Фест, посредственный грамматик с знаниями не очень большими. Его компендий в свою очередь сократил в VIII в. н.э. Павел Дьякон, ученость которого была еще меньшей.
Авл Геллий пишет, что объяснение непонятных слов у Катона искали в книге Веррия Флакка «О темных местах у Катона» (de obscuris Catonis, – XVII. 6. 2); была у него также книга об орфографии (Suet. de gram. 19), о сатурналиях (Macr. sat. I. 4. 7 и 8. 5), где он объяснял происхождение этого праздника, об этрусках. Истинной сокровищницей для истории культуры были его «Достопримечательности» (rerum memoria dignarum libri). От этих книг ничего не осталось, но самые заглавия и ссылки на Веррия, которые имеются и у Плиния, и у Авла Геллия, и у Макробия, свидетельствуют о широте интересов Веррия и о его большой (в тогдашнем смысле) учености.
Юлий Гигин, испанец родом, отпущенник Августа, заведовал библиотекой на Палатине, а кроме того, имел много учеников. «Был дружен с Овидием и консуляром Клавдием Лицином, который говорит, что Гигин умер в большой бедности, и он поддерживал его, пока тот был жив, своими щедротами». И его отличает большая широта интересов: он писал комментарий к Вергилию, биографии знаменитых людей, были у него книги по сельскому хозяйству (о земледелии и пчеловодстве), по мифологии, по истории италийских городов (их основание и местоположение).
Остановимся еще на двух фигурах, особенно интересных своей судьбой: первый – это Л. Орбилий Пупилл, имя которого передал векам Гораций, а другой – Кв. Реммий Палемон.
Орбилий родился в конце II в. до н.э. в Беневенте, большом цветущем городе Самния. Родители его были, по-видимому, людьми состоятельными – Орбилий «с детства углубленно занимался науками» – и пользовались немалым влиянием в городе. Надвигалась страшная буря Союзнической войны"; Беневент всегда оставался в руках римлян, но это не значит, что сердца всех жителей города принадлежали Риму. Стоял старик Орбилий на стороне римлян и действовал в их пользу? Или на стороне италиков? Мы не можем этого сказать и не знаем, что было причиной таинственной смерти родителей Орбилия, погибших одновременно: жестокая ненависть политических противников, личная месть или то и другое вместе, но только «враги хитростью уничтожили» его отца и мать, и подросток остался круглым сиротой и без всяких средств. О занятиях и учении нечего было и думать; надо было что-то пить, есть и где-то жить; и то обстоятельство, что мальчик не растерялся, сумел выдержать страшный и неожиданный удар и как-то пристроиться, свидетельствует о большой силе и большой гибкости его природы. Пристроился он, правда, плохо: поступил младшим служащим к магистратам Беневента, – бегал на посылках, выкрикивал объявления, может быть, сидел в канцелярии писцом или счетоводом и кое-как жил. Пошел он на военную службу добровольно или был взят по набору, неизвестно, но мы застаем его уже в Македонии (как раз шла война с Митридатом) в чине корникулярия, т. е. старшины или сержанта в переводе на наш язык (корникулярием солдат назывался потому, что знаком его чина служила пара маленьких рожек – cornicula, которые вдевались в шлем). Мы не знаем, получил он это повышение за военные заслуги или же легионному начальству потребовался хорошо грамотный солдат, и выбор пал на Орбилия, который в звании корникулярия и занял должность писаря в полковой канцелярии, обычно замещаемую солдатами этого чина. Светоний, перечисляющий одни факты из Орбилиевой биографии, без их причин и мотивировок, пишет, что Орбилий перешел затем в конницу. Римская кавалерия того времени состояла почти целиком из «варваров» – германцев и кельтов; в эту чужеземную массу вкрапливались италийские добровольцы. Жалованье здесь было больше и служба легче, но по каким мотивам Орбилий добивался перевода в эту часть, мы сказать не можем. Может быть, сказалась любовь к лошадям, естественная в душе человека, проведшего детство и первую юность в области, славившейся своими конями. Отслужив положенные 20 лет в армии, он вернулся в родной Беневент, «возобновил ученые занятия и долго преподавал в родном городе».
Слова «возобновил ученые занятия» заставляют остановиться. Школа Орбилия не была начальной школой; Светоний помещает его среди «грамматиков»; два отрывка, сохранившиеся от его грамматических трудов, заняты разбором двух синонимов и оттенков их: criminans и criminator, litteratus и litterator. В школе он читал и толковал Одиссею в переводе Ливия Андроника, и преподавание его пользовалось в Риме широкой и доброй известностью. «Терзать при всяком случае своих ученых противников» (Светоний так и выбрал глагол «терзать», «раздирать» – lacerare) можно было, только располагая хорошим научным багажом. Когда приобрел его Орбилий? Мы видели, что его школьные занятия были прерваны резко и неожиданно, когда он был еще подростком. Остается предполагать одно: на военной службе Орбилий пользовался каждой свободной минутой, чтобы читать и учиться; может быть, для этих занятий после заключения мира с Митридатом бывали благоприятные минуты и обстоятельства. Фигура штабного писаря, который в промежутках между составлением штрафных списков (главная обязанность корникулярия) погружается в чтение, и кавалерийского солдата, который, вычистив стойло и хорошенько растерши руками своего коня (скребницы у древних не было), хватается за удачно приобретенный свиток, не может не внушать уважения. В душе Орбилия жила и страсть к знанию, и жажда его. И то, что он, вопреки всем тяготам, которыми щедро осыпала его жизнь, сумел эти знания приобрести, что военной карьере, которая вот-вот должна была завершиться для него почетной и доходной должностью центуриона, он предпочел бедное и не очень уважаемое место грамматика, заставляет взглянуть на эту суровую и мрачноватую фигуру иными глазами, чем в течение двух тысячелетий принято было на него смотреть с легкой руки Горация, ничего не увидевшего в своем учителе, кроме щедрости на удары (судя по превосходному знакомству Горация с практикой ехидных проказ, принятых в мальчишеской среде, Орбилий не зря обучал его уму-разуму). Земляки Орбилия, поставившие ему в Беневенте на форуме мраморную статую, были проницательнее.
Учил он по старинке, как учили все грамматики того времени, внедряя знания с помощью трости и ремня. «Одиссея» в латинском переводе была, конечно, утомительным и скучным чтением. Не следует забывать, однако, что старик Гораций, человек большой порядочности и крепких нравственных правил, приехав в Рим и, конечно, осведомившись о ряде школ (был он человеком осмотрительным и наобум не действовал), выбрал для своего сорванца учителем именно «щедрого на удары» Орбилия. Суровая атмосфера училища, видимо, была в то же время безупречно чистой.
Жизнь не дала Орбилию развернуться во всю полноту его сил и дарований, и это оставило в его душе горечь, от которой горько приходилось и тем, кто имел с ним дело. Мелкие обиды и царапины, достававшиеся ему, разрастались в его представлении до жесточайших оскорблений, изранивших ему всю душу: он составил их летопись и дал ей характерное заглавие – «Умученный» (рукописи Светония дают: perialegos w; perialogos w; принимаю конъектуру Тупа: ?????????). Он был неуживчив, не умел льстить ни ученикам, ни их родителям; люди, дававшие своим детям то изнеженное воспитание, которым будет так возмущаться Квинтилиан (I. 2. 5-8), т. е. люди состоятельные, вероятно, избегали его школы, и он умер бедняком, вынужденным жить в мансарде («под черепицами»).
Кв. Реммий Палемон родился в маленьком городке Вицетии, лежавшем на пути из Вероны в Аквилею, в доме хозяина его матери-рабыни. Мальчиком хозяева отправили его в свою ткацкую мастерскую, и познания, приобретенные в ней наблюдательным мальчишкой, очень пригодились ему в дальнейшем. Лениво ли работал он в ткацкой или не оказалось никого более подходящего, но только его приставили к хозяйскому сыну с приказом сопровождать мальчика в школу и носить за ним его «портфель» (капсу). Мальчишка был и смышлен, и любознателен; прислушивался ли он к урокам в школе, взял ли на себя роль учителя его молодой хозяин и втолковывал ему школьную премудрость, пока оба мальчика шагали из дому в училище и обратно, – как бы то ни было, но Палемон выучился грамоте и не только грамоте: он был настолько образован, что составил «Руководство по грамматике», которое, по мнению Узенера ( H. Usener. Ein altes Lehrgeb?ude der Philologie. Sitzungsber. d. M?nch. Akad. d. Wissensch., 1892. С. 630), представляло собой переработку учебника по грамматике знаменитого Дионисия Фракийца. Отпущенный на волю, он отправился в Рим, открыл там свою грамматическую школу и считался первым среди учителей: у него была великолепная память, много знаний и язык, о котором говорят, что он «хорошо подвешен».
Трудно найти людей и по судьбе своей, и по нравственному облику столь противоположных, как Палемон и Орбилий. Палемон принадлежал к числу самых неприятных людей древнего мира: был он тщеславен (о тщеславии, как отличительной черте его душевного склада, помнили и после его смерти, – см. Pl. XIV. 50), самомнителен до глупости, лишен уважения к подлинным заслугам. Дерзость его изумляла даже Светония: «Он называл М. Варрона свиньей и говорил, что наука родилась с ним и с ним умрет» (de gram. 23). В нравственном отношении это была фигура настолько грязная, что и Тиберий, и Клавдий громко предостерегали от посылки детей к нему в школу; подробности, сообщаемые о нем Светонием, непереводимы. Ему не приходилось жить «под черепицами», так как школа давала ему в год 400 тыс. сестерций, но и этого ему, по-видимому, не хватало. Распущенный образ жизни («он был так изнежен, что купался по нескольку раз в день») не помешал ему заняться коммерческими предприятиями и повести их к вящей для себя выгоде. Он открыл мастерскую дешевой одежды: бывший ученик ткацкой мастерской, видимо, не забыл, как разбираться в тканях и определять их качество; он купил заброшенный виноградник поблизости от Рима за 600 тыс. сестерций и сумел организовать хозяйство так, что через восемь лет у него купили урожай на корню за 400 тыс. сестерций: ученый грамматик был оборотист, сметлив и чуял, где можно нажиться.