Шрифт:
— Аля! Девочки! Мы уезжаем из Парижа. Мы…
Дыханье кончалось в груди.
Изуми держала на поднятых руках моток шерсти, Амрита мотала шерсть в клубок. Рукоделье! То, что ненавидела она во всю жизнь больше всего.
— Почему, мама? — Ника оторвался от игрушечного кораблика: высуня язык, клеил паруса. Заорал блаженно: — В Россию-у-у-у-у! Еде-е-е-ем!
— Не в Россию.
У Анны подкосились ноги, и она села прямо на пол. Аля подбежала. Изуми надела шерстяной моток ожерельем на шею индуске.
— Мама, что с вами?!
— Отец… — Петля на горле. И затягивается. — В опасности. Где он?
— Мама! Не знаю!
Дверь стукнула. Шаги.
— Папа, папа!
Как верещат девчонки. Она всегда ненавидела девчоночьи визги, вопли.
Нет, точно, не женщина она.
Семен крупно, широко шагнул к ней. Под мышки подхватил. Поднял. Сели рядом на диван. Анна дрожала мелко, как зверек.
— Они тебя… к себе… таскали?
Поняла: он говорит о полицейских.
— Я читала им стихи.
— Мама, у вас все ноги в крови! — заполошно крикнула Аля. Уже тащила марлю, вату, йод.
Пока перевязывала Аннины сухие, как у породистой ахалтекинской кобылы, ноги, Семен сказал, касаясь губами уха жены:
— Уеду. Надо скрыться. Есть где спрятаться. На время. Деньги у тебя пока есть?
Спросил, а ведь знал, что есть.
— Месяца на два хватит. Куда ты…
— Не ищи меня. Сам вернусь.
Глаза распахнуты, глядят в глаза. Вернешься ли?
— Пока есть деньги — не работай. Прошу тебя!
Руки ей целует. Аля крепко обматывает марлей колено. Кровь пропитывает стерильную белизну.
— Тебя… толкнули?
— Я так… бежала быстро.
Не замечали: лица мокрые, будто под дождем.
Мать президента Франции, Элен-Мари Лебро, познакомилась на лестничной клетке со Львом Головихиным. О-ля-ля, у них в доме снимает квартиру кинорежиссер!
Сам себе режиссер; сам себе оператор.
Головихин смолчал об этом, как и о многом другом, когда, приглашенный на аперитив к матушке президента, интеллигентно прихлебывал анисовое мутное вино и закусывал мелкими жареными орешками. Все внутри тряслось, дрожало от радости: вот и пробился наверх!
Мать президента. Шутка ли! Он тащил к себе, на чердак, тяжеленную камеру, потея от усилий; дама спускалась по лестнице ему навстречу. Седая, дородная, совсем не изящно-сухая, как все спятившие на фигуре парижанки. Скорее русскую, родную купчиху напоминает. Кружевной воротничок, темное платье. Разжиревшая гимназистка с двумя подбородками, как у нашей императрицы Екатерины. Веселые глаза — две свечки горящих.
— О, mon Dieu! Проходите, прошу!
Лев посторонился, притиснул камеру к плечам, к животу:
— О, это вы проходите, мадам!
Она улыбнулась, и до него дошло, кто это. Видел ее фотографии в газетах и журналах сто раз. А думал, в одном доме живут — и никогда не столкнутся нос к носу?
Элен-Мари улыбнулась, блеснули вставные зубы.
— Вы работаете в синема?
— Я режиссер. Снимаю фильмы.
— О! Изумительно! Можно посмотреть?
Головихин потерял дар речи.
— О, да… конечно…
— Приходите ко мне сегодня на аперитив! Идет?
Лев слюну проглотил. Волосы пригладил.
После двух часов пополудни заявился в квартиру мадам Лебро при полном параде. Галстук с поддельной алмазной булавкой, запонки с фальшивыми янтарями. Башмаки вызывающе блестят, натертые не обувным кремом — касторовым маслом. Единственное настоящее — он сам, внутри костюмчика из дешевой лавки месье Грегуара, тут, на набережной, за углом. Мадам Лебро тоже приоделась к аперитиву.
Лев щурился от блеска жемчугов на старой, в жирных дряблых складках шее.
«Как мало человек живет на земле».
— Что любите? Покрепче, помягче?
Лакей уже стоял наготове с откупоренной бутылкой «Перно» в руке.
— Я бы анисовой настойки… немного…
Анис напоминал ему Россию. Здесь, во Франции, анисовую водку делали с лакрицей и карамелью. Иногда немного розовых лепестков добавляли. Восточные услады.
— Мы приготовили вам экран, месье Голова… Голови…
— Просто месье Леон.
— О, отлично, месье Леон! Трудны эти ваши русские имена.
На огромной стене перед ними висел экран из натянутой на рамки простыни. Лакей выключил свет.