Шрифт:
У Тани сердце дрогнуло, руки невольно, прижались к животу, словно в попытке защитить не родившегося еще малютку.
Верховые приблизились, осаживая сытых, беспокойных коней.
— Стой, мать вашу… Кто такие? Что за люди?
— А сами-то кто будете? — спросила бабка, разглядывая конных, затянутых в кожу, со многим оружием на ремнях, но без всяких знаков различия.
— Это не твоего ума дело. Сами кто?
— Старуха я. Горбатая. Не видишь?
— Сейчас и горбатые с пулеметов палить научились, — зло сказал ближний, чей потный конь терся крупом о борт брички. — Оружие есть?
— Какое оружие? Откудова оно, когда ты все его по пузу развешал.
— Ну, старая…
И конный, вытащив шашку, стал тыкать острием в солому, постеленную на дно подводы.
— А девка кто?
— Не девка она, а внучка моя. На сносях. Не видишь?
— На сносях! Нашла когда рожать, дура.
И он потянулся шашкой к Тане, стараясь распахнуть, приподнять полу шубы.
Таня охнула.
И тут Ульяна взъярилась:
— А ну убери железку, анчихрист! Спрячь ее, я тебе говорю! Сказано, на сносях девка. Рожать будет. Природное это дело, чтоб жизня не прерывалась. Вот тебя убьют, кто жить будет? Кто землю пахать будет?
Верховой растерялся под таким натиском, отвел шашку.
— Ты это брось, бабка! Кто тебе сказал, что меня убьют? Я еще, может, поживу. А тебе давно о душе думать надо.
— Я об своей подумала. А твоя, сразу видать, погибшая. Людей казнил, убивал?
— Война, бабка, — ответил тот, опуская шашку в ножны. — Они нас, а мы их.
— Вот то-то. Раз вы их, значит, и сам готовься.
— Типун тебе на язык, ведьма!
Он сплюнул в грязь.
— Брось их, Пантелей, к такой матери, — вмешался второй. — Пусть едут рожают. В самом деле, должон же и после нас жить кто-нибудь.
— Ну, помните нашу доброту. А самогонки вы, часом, не везете?
— Мы, мил человек, непьющие. Салом поделиться могу.
— Сала нам хватает.
— Прощевайте! — сказал тот, что поспокойнее, и первым отвернул коня.
Рванув с места, они понеслись наметом и вдруг исчезли за холмом, словно их и не было.
Ульяна перекрестилась:
— Слава тебе господи, унесло извергов.
Таня, часто дыша, водила ладонью по животу.
— Я очень испугалась, бабушка. А вы с ними так смело… Могли ведь и убить.
— До срока, внучка, никто не помрет. Бог не выдаст, свинья не съест. А страх им показывать негоже. Они того и ждут, чтоб покуражиться… Ироды царя небесного. Самогонки им захотелось… А такого вы не хлебали? — Она сделала выразительный жест и взмахнула кнутом: — А ну пошли, милые!
Ехали еще долго…
Лишь в конце третьего дня пути возник впереди и сверкнул на солнце выхваченный из синевы закатным лучом крест той самой колокольни, под которой и церковь стояла, и школа, где Татьянина мать встретила впервые будущего своего мужа, Но Таня безрадостно смотрела на открывшийся взгляду хутор, в котором не была двенадцать лет. Все эти годы она не только не вспоминала, но и не хотела вспоминать свое деревенское детство, убирала из памяти как ненужное, навсегда ушедшее, к чему возврата нет и быть не может, но вот жизнь распорядилась по-своему, заставила, и пришлось возвращаться, проделав замкнувшийся круг. На душе у Тани было горько и пусто…
Зато Ульяна радовалась благополучно завершенному пути.
— Вот мы и дома, Татьяна! Теперь не горюй. Дома и стены помогают. Теперь не пропадешь! — говорила бабка бодро и весело.
А Таня думала: «Да ведь уже пропала».
Речка разлилась раздольно, левады стояли сплошь затопленные, отражаясь в воде переплетением веток. Кое-где вода подошла к самым домам, и ватага ребятишек, охваченная озорной радостью, плыла по ней в снятом с брички кузове, заменившем им лодку. Но «лодка», конечно, забирала воду, да и мальчишки раскачивали кузов с самонадеянным бесстрашием, и вот он пошел ко дну — благо, там было неглубоко, — и мокрая детвора побежала со смехом, разбрызгивая воду, на взгорок, чтобы разуться и обсушиться на солнце.
— Башибузуки! — качала головой бабка, — И куда матери смотрют! А схватит простуду — сейчас ко мне. А я кого вылечу, а кого и нет…
Но Таня была глубоко безразлична и к радостям детворы, и к подстерегающим ребят опасностям. Подавленно ждала она, как переступит порог дома, в котором, по словам старой Ульяны, сами стены должны были облегчить ее участь.
И вот она увидела их, стены старого отцовского дома, в котором родилась и где жила теперь старшая сестра Настасья с мужем и детьми, тремя девочками-погодками. В город сестра приезжала редко и ненадолго, постоянно погруженная в хлопоты и заботы крестьянской жизни, привозила скромные гостинцы — меду или сушеных яблок, и бегала, приобретала необходимое на хуторе — мануфактуру, фитили для керосиновой лампы и обязательно лакомство — пряники. Тане сестра казалась неинтересной, рано превратившейся во взрослую, быстро теряющую молодость, простую, смешно одетую женщину. Во время этих редких и ненужных встреч Таня испытывала чувство превосходства, сознание, что сама такой никогда не будет. И вот как повернулось…
Саманные стены под камышовой крышей с маленькими оконцами не радовали глаз, особенно сейчас, когда прошлогодняя побелка пожухла, местами обсыпалась, а до новой, к пасхе, еще руки не дошли, и дом мало чем напоминал лубочно веселые изображения крестьянского жилья, что печатались в книге «Живописная Россия».
— А ну, там! — закричала Ульяна, останавливая подводу у ворот, — Живые люди есть? Принимайте родню!
Настасья выскочила, обняла, прижалась расплывшейся от непрерывных кормлений грудью и тугим животом, запричитала по-деревенски: