Шрифт:
А про что он наборматывал, Амо даже не просто слушал, а видел. В темном сарае вдруг вырастало как бы воочью средь леса село Останково. И князя Черкасского мог даже разглядеть в углу, за пролеткой, владельца леса и села. Отчего-то тот князь рисовался ему сильно смахивающим на стройного, русокудрого Солому, в шикарных сапогах в гармошку, штанах с напуском и в шляпе.
Известно стало пятилетнему Амо от того же Кузнечика, как меж селом и городом, в восточной стороне леса, на речке Копытовке, расположилась другая деревня, получившая княжье имя — «Князь-Яковлевское».
— Но в году то было… — Тут старичок надолго умолкал, придавая значительность себе и своему сообщению.
Кузнечик знал про год точнехонько от какого-то местного дьячка, сильного грамотея, — в 1678 году. По переписным книгам, она имела и другое название — «Слобода Марьино, Бояркино то ж».
Ни определение «восточная сторона леса», ни древний год, ни чудные подробности про неведомые переписные книги не затрагивали воображения маленького Амо, он не владел в ту пору временным пространством, совсем не умел в нем передвигаться, тем более с легкостью, какая пришла к нему потом. Но запомнились тихие речи Кузнечика слово в слово, тем лучше запомнились, что иной раз чудилось ему, старик все рассказывал про их марьинорощинскую сторону не Аленке, не тем более несмышленышу Амо, а лошади Маруське белогривой.
Кузнечик, доподлинно помнили старожилы, привел Маруську из мест не ближних, но твердил, что ведет она свою родословную из княжеской конюшни рода Черкасских. Отчего он забрал такое в голову, неведомо, но верил в свою выдумку свято. Верно, через то ему и хотелось Маруське напомнить, откуда тут вся жизнь завелась.
— Населениев тут спервоначалу и числилось до ста человек, — у самого уха Маруськи почти шептал старик.
А уж полувзрослым Амо прочел: в восемнадцатом веке места его родные и — только тогда он понял — дорогие Кузнечику, старик через историю прибавлял себе значения, величался в меру слабеньких сил своих, — принадлежали канцлеру Анны Иоанновны и дочери Петра I — Елизавете. А дочь канцлера вышла замуж за Шереметева и принесла ему в приданое и тот кусочек земли, на котором вырос позднее Гибаров. Уже тогда она, в восемнадцатом веке, располагала, владетельница, крепостными: резчиками, позолотчиками, иконниками, котельниками, слесарями, столярами, оловянишниками, точильщиками шпаг, сапожниками, чеканщиками, ткачихами, вязальщицами. Ведь правду говорил и отец Алены, что род его — древних чеканщиков.
А в году 1742-м, узнал Амо уже старшеклассником, — но то было знание, добытое им самостоятельно, ему лично нужное, — недалеко от деревни Марьино провели Камер-Коллежский вал — он и оказался таможенной границей Москвы. Так вот меж валом и деревней Марьино лес по-расчистили, и образовалась роща, ее, вполне естественно, и окрестили по имени ближайшей деревни Марьиной рощей…
16
Среди ремесленников и местных хлебопашцев селилось, должно быть, еще в Петрову пору немецкое, тоже ремесленное, сословие. Своих мертвых они хоронили в роще, так возникло там небольшое немецкое кладбище.
Чуть позже, года через четыре, перевели в эту сторонку печальный приют убитых и неопознанных людей, «Убогий дом» — морг и кладбище. По странному обычаю, раз в год устраивали похороны всех неизвестных в седьмое воскресенье после Пасхи, в Семик, и пышно отмечали поминки.
Вскоре на месте «Убогого дома», посреди века восемнадцатого, открыли обыкновенное кладбище — Лазаревское, оно сохранилось по сю пору, вокруг церковки Лазаря, и на нем играли мальчишки в казаки и разбойники или в белые и красные.
А Семик отмечали те, кто наезжал из малых городков и сел на базар, что лбом упирался в Лазаревское кладбище. Они-то и привечали рощинскую ребятню, маленького Амо.
Говорили они на свой лад и еще нередко одаривали хоть какой малостью. Среди базарной сутолоки, гама каждый оставался со своей выходкой, обличием, горластый или тихий.
Как-то старушка в синем платке слезла с воза, где в кадушках у нее разные соленья распускали укропно-ленивые, манящие запахи — огуречного рассола, помидорного. Подошла она к Амо, погладила, в глаза ему заглянула.
— Чернявенький, а лицо-то твое хрупенькое, одни глаза и дрожат на нем. — Голос ее обволакивал тихостью. — Пойдем, что нужное обскажу тебе.
Сунула отрубевую лепешку, наклонилась, протянув сухонькую ручку, взяла осторожно за руку, повела на кладбище, к березкам.
Говорила она, переходя в шепот, будто словом гладила его по щекам, располагала к доверию:
— Приметил ты, махонький, всякие диковины селятся рядом с нами хоть на день, а то на час, кому как повезет. Могут присесть на бревнушке, где ты притулился, хоть на минутку. Но любят они особо Семик на вашем-то, на Лазаревском, за базаром. Не упускай такого вещего, ежели уж случится встретить.
Амо подумал: «Вот ты, бабушка в синем платке, и есть такая диковина, добрющая».
— Глаза твои приметливые, даром что в них свет дрожит, в большущих, переливается, как озерко, да не одно, а целых два, оба, значит, плещутся. Хоть махонький, а понимаешь много. Заметил? Сюда не только что приходят, а наезжают и иногородние, у всех в горсти свои прикормки птице, за пазухой свои прибаутки. Ты мимо ходи сквернословов, охальников, пьяни, а останавливайся около играньица песельников, грустных иль веселых, они сроду тебя, дитё, не обидят. Ты погляди, как наши наезжие девки-то будут сейчас песни играть, загады строить.