Шрифт:
Оставим это.
Мы с Эйнаром очень быстро обнаружили, что совершенно непохожи друг на друга во всем — и внешне, и внутренне. Мы проработали бок о бок семь лет без единой размолвки, но за все это время ни разу не говорили по душам о личных своих делах или о том, что творится в мире, а тем более о тайне жизни и смерти. Мне думается, что в наши дни, когда страны и континенты залиты кровью, не сыскать на свете более спокойного журналиста, чем Эйнар Пьетюрссон. Он всегда являл собою некое воплощение благополучия, был свеж и учтив, а главное, солиден, как бы ни на секунду не забывая, что манеры часто определяют жизненный успех. Я помню, как не мог оторвать от него глаз, когда на третий день пасхи 1940 года он вошел в редакцию «Светоча», рослый, внушительный, красивый как бог, шикарно одетый — в клетчатом костюме и белоснежной рубашке, со множеством торчащих из кармашка цветных карандашей и превосходной портативной пишущей машинкой в руке. Единственное, что, на мой взгляд, портило его, так это лоб. Мне в жизни не приходилось видеть человека с таким низким лбом. Он уверенно отрекомендовался, сразу же обращаясь ко мне на «ты» (я в первый момент не решился ответить ему тем же), сообщил, что зачислен в штат, и обвел взглядом редакцию.
Я сказал, что Вальтоур болеет, и попросил отдать мне рукопись его статьи: журнал уже начали набирать, он ведь выходит по пятницам.
— Это я мигом, как писать, знаю, ол-райт. А можно я этот стол к окну передвину?
Я помог перенести стол.
— Ты тоже рейгвикец [60] ?
— Нет, я из Дьюпифьёрдюра.
— Давно журналистом?
— Два месяца.
— Интересно?
— Даже не знаю. Иногда, пожалуй, — ответил я, указывая на наши с Вальтоуром запасы бумаги — листы разного формата и обрезки, которыми мы разжились в типографии. — Тебе сколько лет?
60
Речь Эйнара Пьетюрссона характеризуется рядом особенностей рейкьявикского просторечия.
— Скоро девятнадцать. А тебе?
— Двадцать один.
На лице его отразилось изумление, он даже вздрогнул, как лошадь, которая услыхала странный звук и испугалась. Я хотел было спросить его, почему он мне не верит: неужели я кажусь таким старым, но он положил рядом с машинкой пачку бумаги, сел за стол, потер руки, поерзал на стуле, усаживаясь поудобнее — ни дать ни взять пианист-виртуоз перед началом концерта, — и начал свою трудовую деятельность.
Сразу было видно, что искусством печатания на машинке Эйнар Пьетюрссон овладел не безупречно, хотя специалист по пушным зверям из канцелярии Комиссии по защите от норок мог бы позавидовать его сноровке и быстроте. Печатал он тремя пальцами и большей частью попадал в нужную букву. Когда на странице появилось несколько строчек, он закурил сигарету и угостил меня.
— Писать надо красиво?
— Что? — не понял я.
— Редактору, наверное, хочется, чтобы писали красиво?
— Думаю, да.
— Ясно. Гм.
Он откашлялся — столь же величественно, как заведующий Управлением культуры, — и продолжал творить, то хмуря брови, то впиваясь глазами в машинку, весь подавшись вперед, словно тянул кабель или пытался поднять слона. Я взял поэтическую «Смесь» Арона Эйлифса и еще раз убедился: там не было ни одного стихотворения, которое — даже набранное петитом — уместилось бы на одной странице «Светоча» вместе с портретом автора. Читал я эти опусы с сомнением, готовый в любой момент выполнить указания шефа: при малейшей возможности искромсать какое-нибудь стихотворение.
По вечерам уходит в даль заботность дня. И грёзности Пегас спешит узреть меня. Гляжу на мир, мне видимый в окне, — Златая песнь рождается во мне.Двадцать четыре строфы, проникнутые такой неподдельной серьезностью и такие законченные по форме, что у меня не хватило духу обкорнать стихотворение с начала или с конца. Я листал «Смесь», читал заголовки, большие стихотворения и короткие, отдельные строфы, уже совсем заносил было нож, но тут меня охватывала неуверенность, и я отказывался от своего намерения. Постой-ка, вот «Ода Духовному Цветку», название многообещающее, ее, пожалуй, можно будет безболезненно обрубить, даже, наверное, окажется хорошо.
Цветок Духовный, что во мне растет, Труд хлебностный весьма мне облегчает, От горестей и бед он вдаль меня несет, Сапфирностью мне душу облекает…Эйнар Пьетюрссон встал, скинул пиджак и сообщил, что придумывает себе псевдоним, желательно необычный. Вот на одного очень сейчас популярного журналиста никто не обращал внимания, пока он не стал подписываться «Амос с Эйстюрстрайти». Кстати, этот Амос пишет красиво.
Я возразил: Амоса с Эйстюрстрайти я бы блестящим стилистом не назвал, он питает явную антипатию к правильным окончаниям и злоупотребляет определенным артиклем.
Лицо коллеги снова напомнило мне испуганную лошадь.
— Чего? — переспросил он. — Что?
— Мне кажется, Амос слишком часто ставит определенный артикль.
— Верно, — поколебавшись, согласился он. — У него порой многовато определений.
— Я говорю об определенном артикле.
Коллега не растерялся:
— Прекрасно понимаю. Ты абсолютно прав.
Он снова принялся стучать на машинке. Без пиджака он работал с удвоенным ожесточением и энергией, словно пытался разломать стальную решетку или поднять нагруженного свинцом слона. Наконец распрямил спину и перевел дух.
— Трудно писать красиво.
— Да.
— Главное, чтоб фисако не потерпеть.
— Не понял.
— Главное, чтоб эта статья фисако не потерпела.
Я совершенно растерялся: слово «фисако» мне было незнакомо. Я промолчал.
Эйнар вытащил из кармана карандаш, что-то нацарапал на бумажке, долго качал головой, затем вскочил и подбежал ко мне.
— Глянь, — сказал он. — Так ол-райт?
На бумажке было написано: Исус.
— Пишется через два «и».