Шрифт:
Егоровны в избе не было. Петька сказал, что она ушла на работу, и, громко шмыгая носом, выставил на стол жареную картошку, стакан молока и ломоть ржаного хлеба.
— Ешьте, — сказал каким-то сдавленным голосом.
— Садись и ты.
— Я уже поел.
— Что ж ты так рано встал? Спал бы себе да спал.
Молчит. Глядит угрюмо куда-то на пол, будто недоволен мной. Но я понимал, что это у него от большой стеснительности. Редко видит новых людей. А я к тому же в очках. Не старик еще — и в очках, чудно ведь! И непонятно. В карманчике моего кителя две авторучки (Петька то и дело поглядывал на них), это тоже кажется ему необычным. Хоть бы одна, а то две — почему? Да еще такие блестящие. Видимо, у него много было этих «почему».
— Ты не хочешь мне ответить?
— Уроки подготовить надо.
— А школа у вас в Южакове?
Утвердительно мотнул головой.
— Один ходишь?
— Почему один? С Нинкой Черных.
— Не боитесь в темноте-то?
Опять молчит. Но уже по-другому молчит — не хочет признаться, что ходить, конечно же, боязно и неприятно: морозище, тьма кромешная, сугробы, застывшая таежная тишина. И кажется, что кто-то из темноты все время пялит на тебя глаза.
— Может быть, тебе хочется посмотреть мои авторучки? На погляди.
Он недолго сидел. Вдруг заплакал один из малышей. Петька посадил его на горшок. Сделав свое дело, мальчишка встал и почему-то еще сильнее заревел. Петька начал его стыдить-уговаривать:
— Ну, как те не стыдно? Чего ты базлаешь? Такой большой — и ревешь. — Петька говорил требовательно, бойко, не так, как со мной. Правда, и сейчас чувствовалось какое-то легкое напряжение в его голосе (я все-таки тут, на глазах).
Мальчишка плакал и плакал, вздрагивая всем телом.
Неделю назад на тюменском базаре мне удалось купить (по бешеной цене, конечно) полкилограмма яблок. Одно из них, небольшое, с розовым боком, я прихватил на всякий случай с собой. Помыл яблочко и подал мальчишке. Но он, наверное, никогда не видел яблок и воспринял подарок как скучную игрушку — поглядел, потрогал и отвернулся. Петька откусил кусочек и сунул мальчишке в рот, и тот, заметно удивившись и перестав плакать, громко зачмокал. И, чмокая, весело и благодарно глядел на меня: дескать, ладно сделал, давай и дальше так.
Бригадира я встретил у свинарника, он рассматривал покосившуюся, неплотно закрывавшуюся дверь и что-то бормотал, бормотал про себя, вроде бы даже спорил с кем-то. Потом сердито плюнул и замолк.
Утро выдалось морозное и по-вчерашнему ветреное, на улице было уныло и как-то неуютно. Но вот послышались голоса. Женщина во дворе ближнего дома стала за что-то ругать корову. Ругала громко и весело:
— Дуреха ты, дуреха! Ну, куда тебя понесло? Что ты тут наделала?
Где-то — тоже во дворе — мальчишка звал монотонным голосом:
— Нюр-ка!
Корнеев спросил, как мне спалось. Сказал, что у него ночью опять болела нога, и добавил:
— Как я устал от всего.
Лицо у него бледное, измятое, глаза беспокойно перескакивают с предмета на предмет.
К нам подошла Егоровна. Подошла как-то неожиданно, незаметно.
— Слушай-ка, Санко. У Дуняшке на куфне стекла все поразбиты.
— Ну!
— И не может стекол найти.
— Ну, а я-то тут при чем?
— Никто и не говорит, что ты при чем. Надо бы дать ей стекол-то.
— А я где их возьму?
— Достань где-нибудь.
— Пускай у стариков поспрашивает.
— Да нету ни у кого.
— Ну и у меня тоже нету.
— Да нельзя же так, Саня.
— Что нельзя?
— Слушай, Александр. Она же хворая. А ты…
— А каким местом она раньше-то думала?
— Когда раньше? Это же вчерась ее чертенята набедокурили.
— Пусть пока чем-нибудь заделает. Картонками или чем-то там.
— Да заделывали. Все равно дует.
— Ну, нету у меня стекол, понимаешь?
— Она же пластом лежит.
— Вот пристала, будь ты неладна!
— Что-нибудь сделай, Саня. Ты же все можешь.
— Да где там все! — Он недовольно отмахнулся.
— Шибко уж дует у ие.
Корнеев молчал. Но молчание было особое. И мне, и Егоровне стало ясно, что, конечно же, поищет и, что может, сделает.
— Беспокойная старуха, — сказал я, когда Егоровна отошла от нас.
— Да какая же она старуха! Ей еще и пятидесяти нету.