Шрифт:
Я ведь планировал, что если вдруг постигнет меня эта, как пишут в некрологах, «долгая продолжительная тяжелая болезнь», сделать ее непродолжительной. Чтобы никого попусту не мучить, не надоедать, не омрачать прошлого.
Но вот она меня постигла, а я все еще здесь, все еще нагоняю на всех тоску, и не то чтобы труса праздную, хотя и это имеет быть, но в основном — само как-то так выходит. Сперва, когда понял, что со мной произошло, а понял со всей отчетливостью далеко не сразу, думал — может, еще вылечат. Про это без конца в последние годы по телевизору талдычат — если даже ты не любитель «болезненных шоу» — волей-неволей западает. Раз талдычат.
Потом, когда надежда на чудо ушла, тоже как бы не было повода особо спешить. Его и до сих пор нет. Внучка Лена вовремя уколы ставит, так что боли, которой, насмотревшись на других да наслушавшись страшных россказней, все до дрожи страшатся, почти не ощущаю. Да еще, чем черт не шутит, Жулик, наверное, способствует, хоть и не верю я в чудеса, но почему-то же он ложится всегда на одно и то же место, будто я не весь одинаково уютный и теплый…
Ну, удавлюсь я, предположим, в ванной на полотенцесушителе — в наших домах многие так поступают, значит, дело нехитрое, — придет Ленка укол ставить, а меня на моем диване нет, и Граф воет, и Жулик скачет, как ненормальный. Кинется внучка туда-сюда, а я — как последний кретин…
А кроме того, в последнее время совершение новая, совершенно неожиданная забота стала мучить. И все сильнее. А дело в ней, в моей внучке, которую я еще недавно не знал почти и узнать не стремился, однако пришлось вот познакомиться-таки…
Ох-хо-хо, грехи наши! Жизнь наша бестолковая…
Лена-то — моего сына Толи дочка. А сына-то я не растил, не воспитывал. Правда, алименты исправно платил, не скрывался, как другие, по всяким пожаркам-кочегаркам, чтобы официальная, облагаемая алиментом зарплата как можно меньше была. Нет, я всю жизнь, как подобает, — у станка. На производстве…
Господи, давно весь мой труд превратился в утиль и переплавлен, а не переплавлен, так валяется никому не нужный по свалкам да пустырям!..
В общем, перво-наперво Наталья виновата, что так все вышло. А уж после — я. Хотя и не легче от этого…
Зачем, ну, зачем она под меня, глупого и до баб охочего дембелишку, так сразу легла? Чай не девочка уже была, далеко не девочка.
По расчету легла — ясней ясного. Замуж пришла пора, а тут я подвернулся. Не бог весь что, конечно, однако и не хуже всех. Парень как парень…
Но, может, она меня любила? Ведь — уверяла…
Может. Да только любовь, как я недавно лишь понял, это такая особенная штука, о которой каждый волен судить исключительно по собственному разумению. Послушаешь — кругом море любви. Деваться от нее некуда. А приглядишься да призадумаешься — где там! Настоящая-то любовь, может, одному из тысячи дается. Правда, этот один из тысячи вокруг себя как бы особое силовое поле создает, в которое порой попадает довольно много народу. И это единственная для большей части населения возможность ощутить сопричастность…
Наталья была старше меня на четыре года. А опытней, стало быть, на целых шесть лет. Ведь мои армейские годы можно в расчет не принимать — они иной опыт дают, полезный — но иной. И она с первого раза забеременела. И сразу мне про это — бух! По башке.
А я — джентльмен, благородство из меня так и прет, а Натаха такая ласковая да покладистая, что даже водочкой угощает и сама не прочь… Словом, мне и померещилось — судьба.
А стоило Толику народиться, так эта ласковая да покладистая на глазах превратилась в полную противоположность, чего, разумеется, следовало ожидать, но я-то откуда знал. И вообще тогда еще думал, что человек рождается для счастья, как птица для полета: поймать бы того, кто первым это сказал, да спросить по всей строгости за все случившиеся по его милости человеческие разочарования. Впрочем, если за все звучные и на первый взгляд мудрые афоризмы спрашивать по всей строгости, то ни мудростей не останется, ни мудрецов…
Как-то, когда я еще на звонки реагировал, забрели ко мне старушки-иеговистки со своими брошюрками. Не какие-то экзотические старушки, а наши, местные, в православном батюшке, подверженном пороку, разочаровавшиеся. И попытались они меня перспективой земного Царствия Божьего соблазнить, потому что слушал я их весьма сочувственно и тем самым, наверное, повод дал.
Но когда проповедь закончилась, я сказал им, по-видимому, нечто неожиданное, нечто такое, о чем им еще не преподавали.
— Коллеги! — сказал я им, имея в виду возраст и ничего более. — А вы пытались в деталях представить вечность и себя, в нее вмонтированных? Подумайте, до какой степени все может опротиветь вам, до какой степени всем можете опротиветь вы! И при этом — никуда не деться, не спастись от самого себя, а избавление смертью — совершенно недоступная роскошь…
И добрые, умилительные миссионерши в ужасе отшатнулись от меня, но, может быть, не от меня, а от той невообразимой пропасти, в которую я их чуть было не столкнул…
Вот что значит доходить в размышлениях до логического конца. Но разве волевым усилием остановишь мысль?
Едва Толику исполнился год, я стал уходить от Натальи. И однажды окончательно ушел. Она к тому моменту успела прописать меня в своей, доставшейся от дедушки квартире, но мне и в голову не пришло заявлять на квартиру права, в чем для нашей местности ничего особенного нет, это в больших городах, говорят, то и дело происходят «мыльные оперы» на базе квартирного вопроса.