Сергей
Шрифт:
струны. Иногда она прорывалась ночью, будила меня, подхватывала и выволакивала на траву, скамейку или
гулять по улицам с луной. Иногда я затыкал уши кипарисовыми зернами или свежими косточками алычи, но тогда
начинала вибрировать вся комната. Я пытался избавиться от паутинок и даже обратился за помощью, просил
распустить, а они; воспользовавшись моей просьбой, сшили посреди паутинки шерстяного жирафика. Иди, балансируй.
Мне стало страшно. Ты вросла в меня. Я знал о тебе все, хотя и не видел все теплые месяцы. Я чувствовал, как ты раздевалась перед другими, их прикосновения и дыхание заслоняли от меня воздух, их глаза буравили
узоры, иногда до дыр, над которыми потом долгие дни трудился скорый паучок. Я знал, чем ты дышишь, что
читаешь, видел цвет твоих глаз, отраженных в воде ресниц, облаков касавшихся.
Мне салютовало твое шампанское и доносился полузапах чьих-то сигарет, которыми пропахли твой свитер, твои дикие волосы и прозрачные руки. Я пил твои слезы и ел серу из твоих оглушенных первыми взрывами
чувственности ушей. А потом мы встретились, неожиданной броско.
– Ты кто?
– Я тот, кого бросили. А ты?
– Я та, кто бросил. Иду искать.
Ты в очках противосолнечных (я подумал, против меня), насмешливая и неузнанная, неузнаваемая. В твоих
глазах солнце, и мне больно на тебя смотреть даже издалека. А между нами тогда еще оставались долгие метры.
Я то и дело поскальзывался на растянутой по траве паутинке. Съежившийся паук промокал раны ватою.
Твоя улыбка в пространстве разящая: я думал, дискобол метнул в меня луной и, пролетая через атмосферу, она обернулась кусочком сыра.
– Спасибо, я не голоден, - и откусил, а потом метнул обратно.
– Не веришь? Смотри, висит откушенная! Ирония, погашенная стеклами очков. Я
всматриваюсь, но вижу другую. Я рисовал тебя, я плохо рисую, а ты получилась другой. Ее и увидел.
– Привет!
– Приветы, как письма, на них тоже нужно отвечать:
– Привет!
8
2
Мы встретились на следующий день, помнишь? В университете, когда я споткнулся о тебя и идентифицировал
со всеми теми, кого неоднократно встречал. Но для этого мне понадобились часы черчения глазами по твоей
спине, освобожденной моим воображением от мохерового свитера. Я превратил его в клубок и принимал за ежика, помнишь?
Вряд ли. . . Ты жила другим: людьми, общением, взглядами исподтишка или долгими, четкими, протяжными, как пластилин.
Я же, скорее - запахами и впечатлениями, образами, пусть расплывчатыми, но лишь слегка, ведь вчера
только моросило, две-три лужи, а по асфальту не больно-то расплаваешься. Может, больно?
Локтями трухлявыми, вывернутыми о пирамиды камней. Я предпочитаю брасс. Ты, словно крот, плывешь
баттерфляем, а воробьи над нами пикируют. Пусть хоть раз побудут альбатросами.
* * * * * *
– Как тебя зовут?
– Не знаю, не обращала внимания.
Это пришло позже. Вчера ты очутилась у меня в комнате на диване напротив. Чуть раньше кто-то спросил
меня о твоем имени, и я тебя пожалел. Мы сидели. Ты почти плакала, а я почти пускал солнечных зайчиков.
Вокруг стояли ведра и собирали солнце и слезы соседей сверху. В одно ты выжала свои губы. Говорили о
засухах и пустыне. Ты почему-то думала, что верблюжья колючка - это только эвфемизм, позволяющий избегать
слова Горб. Я улыбался, размышляя о том, какой именно вид горба называли верблюжьей колючкой и сколько дней
верблюду нужно было бродить мимо оазиса, чтобы превратиться в соляной столб. Ты считала, что для этого
достаточно оглянуться.
Я указал на бабочку у тебя за спиной.
Ты оглянулась и проиграла. Зачем мне столько соли, подумал я, и с тех пор решил добавлять ее в свои
шутки.
А потом ты притворилась спящей, а я в сачок поймал твой воображаемый сон. Уверяю тебя, это было намного
легче, чем, минуя гусеницу, увидеть бабочку за твоей спиной. Она была красная, махала крыльями, а иногда
тихонько ползла. Ни одна бабочка не в состоянии полностью изжить в себе гусеницу. Я же не мог изжить в себе
тебя. Одно успокаивает: когда я умру, ты умрешь со мной. Красивое будущее. Хорошо, что его не будет.