Шрифт:
Но репортер журнала «Матушка Джонс» получил известия от Кийса, или от человека, выдававшего (довольно убедительно) себя за Кийса. Он одобрил нападение на чету Роу и заметил, что, нанеся раны, они впоследствии вызвали доктора, который отказал в помощи, потому что ему «было боязно заходить в дом, наполненный вооруженными психами». Упомянув тот факт, что захватчики оставили деньги за еду и телефонные звонки, интервьюируемый провозгласил: «Они получили полную компенсацию за все случившееся с ними, кроме того, что им пришлось пережить довольно скверный день». Потом он добавил, что находится в безопасности, за пределами Соединенных Штатов, что, в терминах окружения Макларена, вероятнее всего значило, что он все еще в Техасе.
Что же касается самого Макларена, перед тем как сдаться, он уверил общественность, что его международное соглашение о прекращении огня также предусматривает матримониальные визиты женщины, на которой он «женился» незадолго до того, по долгу службы, исключительно по законам Республики Техас. Избранница также находилась под арестом за участие в осаде, и, следуя распоряжению марфинского мирового судьи, Синдереллы Гонсалес, парочку поместили в одну камеру.
Во время заключения, в ожидании суда, Макларен принялся строчить цветистые письма в «Метку», называя свою «попытку добиться государственной независимости… наиболее хорошо исполненным в XX в. легальным выступлением». А себя он именовал «военнопленным, которого держат в „королевской темнице“». Немало местных жителей были разочарованы, что его не убили во время осады. Хотя Макларен на долгое время выбыл из игры, кое-кто из соседей опасался, что занять его место может Кийс, если пожелает вернуться.
Когда мы с Дафной вышли из «Метки» и вступили на Высокогорную Авеню, главную улицу города, то увидели старое здание суда, с его куполом, кессонным потолком и двором, засаженным раскидистыми миндальными деревьями. На вершине купола возвышалась статуя Правосудия, которая, согласно легенде, утратила свои весы в 20-х годах, после того как хмельной ковбой, только что освобожденный из тюрьмы и счастливо воссоединившийся со своим шестизарядным револьвером, выбил их из ее рук, с воплем: «В этой дьявольской стране правосудием и не пахнет!»
На следующее утро шесть сотен художников, историков искусства, критиков, журналистов и горстка горожан объединились под рифленой жестяной крышей бывшего льдогенератора, расположенного неподалеку, в местечке, называемом Salsipuedes («убирайся, если сможешь»). Зал настолько переполнился, что в местном обществе ветеранов пришлось позаимствовать стулья, на которых значилось примерно следующее: «Американская ассоциация ветеранов с гордостью приветствует пост 65 Объединенной службы организации досуга войск». Открывая заседания, Джеймс Аккерман, историк искусства из Гарварда, попытался смягчить культ Джадда, характеризуя художника как человека, «воевавшего» с архитектурой, из чего следует не сотрудничество, а «обвинения против современной архитектуры».
Напротив меня, через проход, сидел крепко сложенный человек. Это был Фрэнк Гери, похожий на дедушку из Палм-Спрингс. На нем были нечищенные мягкие туфли, белая рубашка с воротничком, концы которого пристегивались пуговицами, серые костюмные брюки и спортивный пиджак. Когда архитектор Жак Херцог — худой, меланхолический, одетый со швейцарской дотошностью с головы до ног в черное, эстетическая противоположность Гери — поднялся, чтобы прочитать подробную лекцию, я наблюдал за Гери. Херцог пояснял процесс «татуирования» фотографий на бетоне, с тем чтобы придавать стенам разнообразную фактуру. Он говорил уже около получаса, когда проехал приграничный поезд из Эль-Пасо и заглушил его на минуту. Я взглянул на Гери. Тот, казалось, скучал. Когда Херцог продолжил лекцию и приступил к показу длинной серии слайдов о расширении галереи Тейт, Гери, сморщившись, принялся беспокойно поигрывать карандашом. Когда я взглянул на него в очередной раз, его уже не было. Херцог продолжал лекцию еще пять минут, пока его внезапно не прервал директор Фонда Чинати. Всё выглядело так, будто Гери надоела лекция его соперника, и он поспешил своим демаршем положить ей конец.
После обеда злобное напряжение нарастало, а когда на сцену выбрались художники, то последовали лозунги в стиле Джадда. Роберт Ирвин, начав лекцию с монотонного вступления из области теории искусства, попытался дать понять, что не верит ни во что, кроме модернизма. «Если постмодернизм — это не способ водить за нос, то я поцелую вас в задницу!» — возопил он. Потом он принялся поносить Ричарда Мейера, главного архитектора центра Гетти, утверждая: «Я сожрал его с потрохами и бросил подыхать… Вы бы вряд ли когда-нибудь стали говорить в таких выражениях о сотрудничестве».
Примерно тогда я услышал громкий стон. То был не Гери, а Шайла из «Хьюстон Пресс», которой сделалось нехорошо от постепенно усиливающейся духоты. Дафне пришлось помочь ей выйти на свежий воздух. Когда Шайла пришла в себя, то связала инцидент с побочным эффектом от своего пребывания в марфинском трейлерном парке, а именно, с его ограниченными кулинарными возможностями: «запах моего собственного дорожного пердежа». Но в тот момент мы пребывали в счастливом неведении относительно ее состояния.
Во время всей этой суматохи Ирвин даже не замедлил темп. Оживленный чем-то вроде легкомысленного языческого энтузиазма, он с наслаждением перебирал детали своей работы. Он описал свои отношения с консультантами по садоводству из парка при центре Гетти как «разбазаривание кучи времени на то, чтобы нянчить и тетешкать друг друга». Как свидетельство собственного внимательного отношения к мелочам он упомянул, что убедился: скамейки в парке «прекрасно подходят для ваших задниц». Потом он объяснил, что обрамил берега ручья, протекающего через парк, грубой каменной кладкой, потому что «я не хотел, чтобы это было похоже на ванную какого-нибудь гомосексуалиста». При этих словах под крышей льдогенератора прокатился рокот неодобрения. (Впоследствии при обсуждении замечания об этой самой ванной Ирвин извинялся и осторожничал. «Я не так уж далеко вышел за рамки. Я художник», — объяснил он.)