Шрифт:
Во тьме могло случиться все, что угодно. Мои глаза никогда по-настоящему не привыкали к ней. Иногда по ночам я вставал, чтобы пойти в уборную, – или притворялся, что пошел туда, и оставлял включенным ночник над раковиной. Этого слабого света из коридора едва хватало, чтобы можно было разглядеть деревянные панели, покрывавшие стены моей комнаты. Я изо всех сил старался отыскивать в узорах древесины дружелюбные физиономии. В них можно было найти любые лица, какие захочешь, и требовалась огромная сосредоточенность, чтобы игнорировать страшилищ – широко раскрытые глаза, рты, распахнутые в страхе или изумлении. Иногда мать окликала меня, требуя выключить ночник, и я говорил ей, что плохо себя чувствую, и ложился на пол в ванной, и порой по утрам на самом деле просыпался больным, как будто сотворил болезнь собственным разумом.
Отчаявшись, я таскал у отца спички и прятал их в паре фиолетовых полосатых гольфов, которые никогда не носил. Я кашлял, чтобы замаскировать треск чиркающей спички, а потом считал секунды, прежде чем пламя добиралось до моих пальцев.
Была еще лампа на потолке моей спальни, которая загоралась от выключателя возле двери. Был яркий светильник в коридоре, им почти не пользовались. Были две настольные лампы в спальне родителей, установленные на тумбочках по обе стороны кровати. Там же была и потолочная люстра, но лампочки в ней давным-давно перегорели, а отец не давал себе труда заменить их. Еще были три светильника в гостиной, и свет от экрана телевизора, и янтарные угольки на кончиках сигарет, которые почти непрерывно курил отец. Сквозь маленькое квадратное окошко в нашей передней двери светила луна, а в ясные ночи заглядывали звезды. В столовой висела большая люстра и было несколько лампочек внутри горки, в которой стоял парадный фарфор родителей, их включали редко. Была еще лампа над кухонным столом, за которым я ел и делал уроки, и маленькая лампочка в плите, пожалуй, моя любимая, поскольку она горела всегда. Как бы ни было темно в моей комнате, я мог прибегнуть к этому последнему средству, представить себе крохотную галогеновую лампочку в плите, а под ней часы, остановившиеся на цифрах 2:22. Этому числу я приписывал особый, почти магический смысл, и значение его стало мне ясно лишь намного позднее, когда я познакомился с тобой – 22 февраля. В вечер нашего с тобой знакомства было светло – молнии снаружи, освещенная сцена внутри – и так оно и должно быть , помню, подумал я: все вело именно к этому моменту.
Был фонарь в нашем дворе, были фонари во дворах всех соседей – цепочка огней, которые я видел поверх изгородей, разделявших наши участки, а дальше, за самым дальним двором, были огни Манхэттена, которые мы, жители Квинса, называли «городом», хотя и сами жили в том же городе.
Существовала проблема света в подвале. Выключатель находился в самом низу лестницы; надо было спуститься в темноту, чтобы нащупать его (казалось, он всякий раз оказывался в другом месте), а когда закончишь разбираться с бельем для стирки, приходилось выключать свет и взбегать по ступеням, прежде чем что-то успеет уволочь тебя обратно во тьму.
Я часто влипал в неприятности из-за того, что включал те светильники, которые не нужно было включать, или оставлял гореть лампочки, которые мне сто раз было велено выключить.
Но эти мои заморочки тебе знакомы. Пусть ты знаешь не все, что я собираюсь сказать тебе в этой книге, да и я сам этого не знаю – но вся подноготная моих сложных взаимоотношений со светом и тьмой тебе известна. Сколько раз я засыпал рядом с тобой – неважно, читая или нет, – оставив включенной лампу! Когда ты стала жаловаться на это, а жаловалась ты каждую ночь, я купил будильник, чей циферблат давал достаточно света, чтобы я мог видеть абрис кресла у окна, собаку, растянувшуюся на деревянном полу возле обогревателя, очертания твоего тела под одеялом. Я хочу сказать тебе теперь – и сказать искренне, это не мое одиночество говорит за меня, – что мне хватало твоего света. Помнишь, было несколько ночей, когда отключали электричество и циферблат часов гаснул. Если бы я мог вернуть эти ночи, я не полез бы проверять пробки, я не стал бы выглядывать на улицу, чтобы выяснить, у всего ли квартала отключили электричество, я не стал бы искать фонарик и оставлять его на своей тумбочке. Я бы вообще не вылезал из кровати, не удалялся от тебя ни на шаг. Я забрался бы вместе с тобой под одеяла, туда, где было темнее всего, где было светлее всего, несмотря на тьму.
Неделя перед наступлением Рождества означала, что в доме будет больше света: небольшая елочка в окне, вспыхивающая гирлянда на двери.
Мне было семь лет. Счастливая семерка, сказал мне отец.
Моя мать сидела рядом со мной, поглаживая меня по спине, пока я не заснул.
Позже я проснулся, одинокий и ослепший во тьме. Я парил в глубоком космосе, за миллион световых лет от дома.
Я потихоньку выбрался из своей комнаты, на цыпочках прошел по коридору, пробуя ногой скрипучие половицы, прежде чем перенести на них весь вес, и уселся на ступеньках. Мои родители смотрели по телевизору «Жену епископа» – старый рождественский фильм об ангеле. Матери нравились фильмы с Кэри Грантом, потому что он и мой отец, если не считать отцовских усов, были похожи как две капли воды. Сквозь перила я видел, как ангел – он с тем же успехом мог быть моим отцом – помогает слепому перейти улицу, и машины тормозят в последний момент перед столкновением. Потом он спас малыша, которого едва не переехал грузовик. Он мог появляться и исчезать по собственному желанию; он мог наполнить бокал вином с помощью мысли; он мог за пару секунд украсить рождественскую елку. Я решил тогда, перед тем как меня сморил сон, что хочу быть ангелом. Когда я проснулся, ангел заставлял пишущую машинку печатать, не касаясь ее. И я снова задремал.
Потом – не знаю, насколько позднее – я проснулся на лестнице: открылась входная дверь, снова закрылась; низкий мужской голос, другой, не моего отца.
Потом мамин плач.
Я спустился на пару ступенек, чтобы лучше видеть.
Мой отец стоял лицом к двери, обнимая мать за плечи. От его сигареты тонкой ниточкой тянулся вверх дым. Иногда по ночам он просыпался только для того, чтобы покурить. Этот запах, особенно ночью, действовал на меня успокаивающе. Мама пыталась заставить его бросить; она просила меня помочь ей, таская у него сигареты и обливая их водой, но я не хотел, чтобы он бросал. Трудно было представить его лицо без зажатой в губах сигареты.
Когда я увидел того человека, то вряд ли понял, что он настоящий. Может быть, это ангел, подумал я. Но потом увидел, что он держит в руке нож. На нем была одна фланелевая рубаха, без пальто. Короткие рыжие волосы, широкий нос, лицо, покрытое веснушками. Я боялся веснушек; думал, что они заразные. У моей матери были веснушчатые руки, и если она трогала мою еду, я отказывался есть.
Тот мужчина был не выше моего отца, но гораздо крупнее; он тяжело дышал, его грудь вздымалась, как будто он только что взбежал вверх по холму к нашему дому.
Отец сделал шаг вперед, закрывая собой мать; он не выпустил изо рта сигарету, но продолжал курить, не касаясь ее руками. Он втягивал дым через рот и выдыхал через нос. Я задумался, что он будет делать, когда сигарета дотлеет до конца; в этот момент он обычно всегда прикуривал следующую. Он курил, когда ел ростбиф, перед тем как положить в рот очередной кусок; он отпивал по глотку пива между затяжкой и выдохом.
Тот человек шагнул к моему отцу, который не утратил хладнокровия. Отец заговорил, мягко, как с ребенком:
– Это моя жена, – сказал он. – Она напугана, как ты можешь себе представить.
Тот человек не сказал ничего; он держал нож сбоку, у штанины джинсов, лезвием вниз. То и дело сжимал рукоятку.
– Она не знает того, что знаю я, – продолжал отец, – не знает, что нет никаких причин бояться. Просто дело в том, что ты зашел не в тот дом. Ночь выдалась долгая, и ты заблудился.
Отец пыхнул сигаретой и продолжал:
– Тебе нужно всего лишь положить это.
Я понял, что он имел в виду нож, и обрадовался, что это слово не было произнесено вслух.
– Здесь тебе это не понадобится, – проговорил мой отец.
Мужчина поднял нож; он разглядывал его, словно не мог взять в толк, как эта вещь оказалась в его руке. Он несколько раз моргнул, потом сделал шаг вперед и положил нож на кофейный столик.
– А теперь вот что тебе нужно сделать, – продолжал отец, – пройти два квартала вниз до телефона-автомата и позвонить кому-нибудь, кто сможет забрать тебя. – Он пошарил в кармане и подал мужчине десятицентовик. – Вот, держи, – сказал он. – Счастливо тебе добраться до дома.
Мужчина кивнул, положил монетку в карман, открыл дверь и ушел; он даже не подумал забрать свой нож.
Отец не бросился запирать за ним дверь; именно это я бы сделал на его месте. Он не стал звонить в полицию до следующего дня, да и тогда сделал это только потому, что мать настояла.
Я спустился по лестнице и спросил родителей, кто был этот человек.
– Он заблудился, – объяснил отец.
– А что ему было нужно? – спросил я.
– Мы живем в жутком мире, – сказала мать.
– Да все нормально, – сказал отец.
– Это чудо, что ты проснулся живым, – выговорила мать.
Ее начала бить дрожь. Отец попытался обнять ее, но она оттолкнула его, словно он сделал что-то плохое, словно это не он только что спас нас.
Следующим вечером, когда настало время ложиться спать, отец спросил меня, страшно ли мне засыпать; я сказал, что да, страшно.
– Ну и нечего тут стыдиться, – сказал он. – Но я хочу, чтобы ты кое о чем узнал, – он отвернул голову в сторону, чтобы выдохнуть дым. – Когда чего-то боишься, – сказал он, – это обычно само тебя находит.
Я ждал, что отец продолжит мысль, но он молчал.
– Почему он сделал то, что ты велел ему сделать?
– Мысль могущественна, – ответил он. – Я увидел, как он кладет этот нож, и тогда он это сделал. Я увидел, как он уходит, и тогда он ушел.
– Откуда ты знаешь, что это сделал не Бог?
– Как раз Бог это и сделал, – ответил отец. – Но как ты думаешь, где живет Бог?
– Где?
Он постучал меня пальцем по лбу.
– Вот здесь.Мы жили в окружении мертвецов: мавзолей за нашим гаражом, ряды надгробных плит, насколько хватало взгляда. Наш дом соседствовал с кладбищем, на котором был похоронен Гарри Гудини. Каждый Хэллоуин, в годовщину его смерти, десятки людей собирались у его могилы и ждали, что он восстанет из мертвых или свяжется с ними из потустороннего мира – чтобы подать им знак, что он по-прежнему существует где-то, в какой-то форме. Когда мой отец рассказал мне об этом, я испытал одновременно восторг и ужас от того, что мертвые могут восстать, что воскресение может оказаться не эксклюзивным чудом Иисуса. Моя мать, истовая католичка, которая была убеждена, что магия – это святотатство, велела отцу прекратить забивать мне голову чепухой.
– Кто бы говорил, – отозвался он.
Мой отец со спокойным, детским любопытством рассматривал мир как странное, волшебное место; моя мать считала мир местом, которого следовало бояться. Мать влачила свой крест, тогда как отец показывал, как прекрасна его древесина. Я провел бо́льшую часть своей жизни, пытаясь разобраться, кто же из них был прав. Вполне возможно, конечно, что правы были оба.
Но какое-то время победа оставалась за отцом.
Его звали Глен Дейл Ньюборн, а жили мы в одном из районов Квинса – Глендейле, и я был совершенно уверен, что наш район назван в его честь. А еще я считал, когда был маленьким, что Глендейл и есть весь мир, что больше не существует ничего, так что наш мир назван в честь моего отца.
Мою мать зовут Роуз, и теперь я думаю, что мир назван и в ее честь тоже. Любуйся лепестками, но берегись шипов. Рыжие волосы, бледная кожа, настолько же маленькая, насколько был высок отец, ее 150 см против его 180; однако она казалась выше его, выше всех, кого я знал. Я тоже был высоким – со временем даже перерос отца, – но горбился, чтобы казаться поменьше.
Много лет спустя мой коллега, писатель в жанре самопомощи, докопался до сути. Он сказал мне: «На каждой странице твоих книг за жизненное пространство борются две вещи – вера и сомнение. Твоя вера, как это выходит из твоих же слов, должна быть сильнее, чем сомнения читателя. Твоя вера должна быть сильнее, чем твои собственные сомнения. Вот только никогда не забывай, что сомнение – друг веры, та самая вещь, которая делает веру сильнее».