Шрифт:
Он с этим не согласен. Не следует переносить на прошлые века наш параноидальный меркантилизм. Алхимия никогда – разве что среди ее самых вульгарных практиков – не была техникой умножения богатства ad infi nitum [56] . Она была мистическим деланием. Попытки открыть секрет производства золота и производства фарфора – две стороны одного и того же процесса: поиска вещества, дарящего бессмертие.
Что касается его самого, то он занялся алхимией по совету Зигмунда Крауса. Во-первых, чтобы было куда приложить свои энциклопедические знания, а во-вторых, чтобы придать фарфоромании метафизическое измерение и таким образом застраховать коллекцию, переведя ее на духовный уровень на случай, если бы коммунистам вздумалось ее отобрать.
56
До бесконечности (лат.).
Утц читал Юнга, Г"eте, Микаэля Майера, путаные заметки доктора Ди и «Герметическую мифологию» Пернети. Он знал все, что следовало знать об «основательнице алхимии» Марии Еврейке, химике III века, которая, как считается, изобрела реторту.
Китайские алхимики, продолжил Утц, учили, что золото – «тело богов». Христиане, с их тягой к упрощению, приравняли его к телу Христову: совершенному неокисляющемуся веществу, эликсиру, способному вырвать нас из пасти Смерти. Но было ли то золото золотом в современном значении этого слова? Не являлось ли оно «aurum potabile», то есть подобием живой воды?
Считалось, что драгоценные камни и металлы, добавил Утц, вызревают в лоне земли. Подобно тому как полупрозрачный эмбрион вырастает в существо из крови и плоти, кристаллы, набирая цвет, обращаются в рубины, серебро – в золото. Алхимики верили, что могут ускорить этот процесс с помощью двух тинктур: Белого Камня, посредством которого основные металлы превращаются в серебро, и Красного Камня, последнего достижения алхимии, – самого золота.
Понятно?
– Надеюсь, что да, – вымученно улыбнулся я.
Он сменил тему.
Что мне известно о гомункулусе Парацельса? Ничего? Дело в том, что Парацельс, по крайней мере по его собственным словам, создал гомункулуса путем ферментации крови, спермы и мочи.
– Что-то вроде младенца в пробирке?
– Скорее что-то вроде голема.
– Я подозревал, что мы еще вернемся к големам.
– Правильно подозревали, – кивнул Утц.
А теперь он хотел бы, чтобы я высказал свое мнение по поводу истории с Навуходоносором и тремя отроками: Седрахом, Мисахом и Аведнаго, которых запихнули в раскаленную печь для обжига, нагретую до температуры, в семь раз превышавшей обычную.
– Вы представляете себе, что это такое? – Утц помахал руками в воздухе. – В семь раз!
– Вы хотите сказать, что Седрах, Мисах и Авденаго [57] были глиняными фигурами?
– Они могли ими быть, – отозвался он. – Во всяком случае, они уцелели в пламени.
– Ясно. Значит, вы всерьез думаете, что фарфоровые вещи живые?
– И да и нет, – хмыкнул он. – Фарфор умирает в огне и возрождается вновь. Вы должны понимать, что печь – это ад. Температура обжига фарфора – 1450 градусов по Цельсию.
57
Иудейские юноши в вавилонском пленении, друзья пророка Даниила, которые были брошены царем Навуходоносором в печь за отказ поклониться идолу, но были сохранены архангелом Михаилом и вышли из огня невредимыми.
– Угу, – сказал я.
От полетов его фантазии у меня закружилась голова. В подтверждение своей теории Утц сообщил, что самый первый европейский фарфор – б"eтгеровская красная и белая глина – соответствовал красной и белой тинктурам алхимиков. Для такого суеверного старого императора, как Август, производство фарфора было шагом на пути к обретению философского камня.
А если так, если, согласно представлениям XVIII века, фарфор был не только и не столько очередным экзотическим материалом, а являлся мистическим и охранительным веществом, гораздо легче понять, почему король набил свой дворец сорока тысячами фарфоровых изделий. Или считал «аrcanum» тайным оружием. Или обменял на фарфор шестьсот великанов.
Фарфор, заключил Утц, считался лекарством от старения.
Фридрих Великий, конечно, несколько развенчал эти метафизические иллюзии, когда без лишних сантиментов погрузил изделия мейсенской фабрики на повозки и отослал их в Берлин в качестве военных трофеев.
– Но что с него взять?! – похлопал ресницами Утц. – При всех его хваленых музыкальных способностях Фридрих, в сущности, был стопроцентным филистером.
В комнате стало почти совсем темно. Вечер был теплый, легкий ветерок морщил тюлевые занавески. На ковре слабо мерцали фигурки животных из Японского дворца.
– Марта! – крикнул Утц. – Свет, пожалуйста.
Служанка внесла свечу в мейсенском подсвечнике и водрузила ее посередине стола. Она поднесла спичку, и в стеклах стеллажей заплясали бесчисленные огоньки. Утц поставил на проигрыватель другую пластинку: на этот раз – речитатив Зербинетты и Арлекина из штраусовской «Ариадны на Наксосе».
Я уже говорил, что лицо Утца казалось восковым по текстуре. Сейчас, в свете свечи, воск как будто подтаял. Вещи, подумал я, тверже людей. Они – неизменное зеркало, глядясь в которое мы наблюдаем собственный распад. Ничто не свидетельствует о твоем износе с такой очевидностью, как коллекция произведений искусства.