Шрифт:
Иннокентий, раскрыв рот, замер против дородной женщины с пышной высветленной прической. Она доставала на вилке голубец из большой алюминиевой кастрюли замухрышке в шоферской кожаной куртке. «Еще теплый», — улыбнулась золотыми зубами. Тот протянул было руку, но застеснялся грязных ногтей. На тыльной стороне Иннокентий успел прочесть голубую татуировку «Спи отец» с крестом и датой. «Умыться еще не успел, — пояснил шофер, пряча руку за спину. — Я днем товар привозил, не знал, что тут такое. Может, зайдем лучше в кафе, посидим? Что нам через прилавок говорить?» — «Только без выпивки», — предупредила, подумав, женщина. «Идите, идите, — поощрила соседка, — я присмотрю за товаром». Рядом с ней над прилавком круглела среди арбузов голова девочки, щеки по уши погружались в истекающий розовым соком ломоть.
Иннокентий сглотнул слюну. «Хочешь?» — поймала его взгляд женщина и улыбнулась с лукавым насмешливым пониманием. Он смущенно поспешил отвернуться и поскорей пошел дальше.
Духовой оркестр играл на площадке перед аттракционами. Между столбами вокруг нее трепыхались праздничные цветные флажки. Музыканты, похоже, ничего не умели, кроме маршей, но дирижер в офицерском кителе без погон задавал темп помедленней, делая марши плавной томительной музыкой. А может, музыка сама становилась замедленной, пока доходила до танцующих. Они, впрочем, не особенно за ней следовали, каждая пара создавала вокруг себя свою, прилаживаясь не к звукам — друг к другу и не осмеливаясь прижаться, ощутить другого телом, грудь грудью. Женщины поначалу отстраняли партнеров, чтобы не подумали о них чего, а потом ждали, пока недогадливый мужчина все-таки осмелеет, прижмется снова; если же он все не преодолевал робость, брались за дело сами. Это был танец, который не требовал уменья и выучки, он, как музыка, воспроизводил каждый раз заново главное в жизни, ее ритмы, порывы, желание и уклончивость, раздельность и совпадение, несмелость и неизбежность. Звуки взмывали ввысь, напрягая и волнуя над танцующими чистый, без облаков, купол. Иннокентий танцевал среди всех сам с собой, топтался, поворачивался медленно, как умел, прижимая к груди обернутую в газету доску, тощий, в растоптанных башмаках, в синих китайских штанах, со счастливой бессмысленной улыбкой вглядывался в лица, озаренные неясным еще ожиданием, которое не могло не разрешиться — что-то уже приближалось, набухало, сгущалось.
Музыка ли пропустила такт, сердце ли пропустило удар? Он замер, жмурясь от солнца. Растрепанное сияние в волосах пронеслось перед глазами — воспоминание восхищенного детства, только теперь оно было золотистым. Лицо удалилось, стало вновь приближаться, затененное против солнца. Девушка сидела в легкой расписной лодке, одной рукой она держалась за качельный канат, другой подносила к губам зеленого пластмассового дракона. Из раскрытой пасти выдувались не пузыри — мелкая мыльная пена.
— Не получается, — встретила она взгляд Иннокентия. — Бракованный, наверное. Может, попробуешь?
Он не сразу сообразил, пропустил лодку мимо, запоздало попробовал удержать канат и чуть не упал, утерял равновесие, неловко выронил доску. Порыв ожившего воздуха подхватил лист газетной обертки, он взметнулся вверх и там зацепился, обвил веревку, затрепетал на ветру.
— Ты что, немой? — прыснула девушка, снова приблизясь. Движение уже затихало. — Раскачай меня теперь посильней. Одной трудно. А лучше садись сюда сам. Что там у тебя? Дай подержу.
Он передал ей доску, сел напротив. Лодка, расписанная мальвами, подсолнухами и васильками, качнулась с готовностью. От толчка ли, от движения ли воздуха, от накопленного ли дыхания из раскрытой пасти дракона вдруг сам собой стал выдуваться пузырь. Он рос, наливаясь переливчатой радугой. Газетный парус напрягался, трепетал над снастями.
— Ух ты! — восхищенно смеялась девушка, разглядывая перед собой доску, расписанную Иннокентием. Лунные облака на ней преображались под ее взглядом. Засветилась сначала кромка, другая, растворился ночной туман, золотистое сияние заставило жмуриться зубастого длиннолицего бородача. Смех ее похож был на птичье пение. Пузырь уже устремлялся вверх, увлекая за собой лодку, и вот, наконец, высвободился из пасти дракона, оторвался, поплыл по небу среди таких же радужных облаков. Переливчатые, полупрозрачные, они стали заполнять синеву. Качели больше не надо было раскачивать, лодка колыхалась на волнах музыки, на басовитых придыханиях геликонов, над цветником разноцветных флажков внизу, над корзинами, полными алой брусники и темно красной клюквы, пунцовеющих яблок и желто-зеленых груш.
Они плыли под белым парусом среди сияющих айсбергов и хребтов. Навстречу пронеслось облако, полное птиц, поющее их голосами. Приблизилась в подвенечном платье вытянутая в длину невеста, девочки-подростки робко поддерживали за ней фату, прозрачные слюдяные стрекозиные крылья трепетали, переблескивая, за их спинами. Фата растягивалась в длину, становилась все бледней и где то уже вдали таяла. Едва различимый самолет добавлял в небо все новые четкие росчерки, кувыркался, выделы вал среди облаков фигуры — восторженный жаворонок, серебристая точка.
Ее звали Вероника, она жила самостоятельно, зарабатывала на жизнь мелкой торговлей, не доучившись на биолога в педагогическом институте. Получала у хозяев-оптовиков пластмассовые игрушки и украшения, лубяные изделия местных кустарей, дешевую бижутерию, добавляла и свои поделки: плетеные браслеты из цветных проволочек, ожерелья из лакированных абрикосовых косточек, всякую нехитрую чепуху. Теперь она стала выносить на продажу и доски Иннокентия. Он переселился к ней, в дом, удивительно похожий на родительский, такой же деревянный, уже покосившийся. Дощатый сортир во дворе был точно с таким же оконцем, вырезанным в виде сердца; даже трещины и разводы на когда-то беленом потолке складывались в очертания тех же танцоров, которые не раз переходили, кружась, на его рисунки, и пятна сырости на обоях становились в сумерках фигурами тех же играющих в чехарду гномов, разве что успевших переменить позы. Только этот дом был отгорожен глухим высоким забором от улицы, на которой оставался в одиночестве, как остров, среди пятиэтажных панельных новостроек. Уличная колонка у самой калитки была оставлена пока специально для него, но строительные краны подступали уже совсем близко, предупреждая о неминуемом скором сносе.
В училище Иннокентий просто перестал ходить, Вероника вразумить его не смогла; приказ об отчислении пришел на адрес прежней хозяйки. Соученики вряд ли заметили его исчезновение, а если бы их спросили о нем, не сразу смогли бы вспомнить, кроме не определенного: а, этот! — и лишь после некоторого усилия добавили бы: который кашлял, когда рисовал гипсы. Он до сих пор ни с кем, в сущности, не соприкасался по-настоящему, если не считать родителей, да еще, может, собаки. Вероника считала, что сама легко относится к жизни, но с ним она могла ощущать себя старшей не только по возрасту. Без нее он бы не вспомнил, что нужно сообщить родителям свой новый адрес, она помогла ему сочинить объяснение, почему он не может приехать на зимние каникулы, не огорчая их преждевременной правдой. Ей нравилось им по-матерински руководить. Она купила ему рубашку василькового цвета, красиво подстригла русую бородку, но волосы укорачивать не стала. С таким чувством девочки наряжают и причесывают своих кукол. Лоб его очистился от прыщей, глаза стали еще более синими. Он был в нее идиотски влюблен, забавлял ее своей детской нелепостью — и восхищал любовной неутомимостью.