Шрифт:
Нет, тогда, в 1913-м, я стала только куколкой, пройдя стадию гусеницы. Я уже не была той Фаиной Фельдман, которая родилась и выросла в Таганроге, но еще и не стала Фаиной Раневской. Я была ни то ни се, ни рыба ни мясо. Что-то вроде лягушачьих лапок — вкус, напоминающий курицу, обильно приправленную рыбой.
Я вернулась из Москвы домой. Вернулась неудачницей, дав отцу очередной повод презирать меня. Но теперь я точно знала, что мое место именно в театре. Единственное место, которое я когда-либо смогла бы назвать своим домом.
Понимаете, мне всегда нравилось играть. Точнее, представлять, что я — не я, а кто-то другой. Я изображала дворника, нищего, мороженщика, барыню из соседнего дома, девиц из дома напротив, путающихся с офицерами, учительниц, знакомых отца… Всех, кто попадался мне на глаза.
Может быть, дело в том, что эмоции, которые я испытывала, были совсем не такими, каких от меня ожидали. Когда умер маленький Лазарь, я плакала целый день. На самом деле мне не очень хотелось плакать. Я была слишком мала, не понимала еще, что такое смерть. Для меня это выглядело так — Лазарь уснул и больше не смог проснуться. Смерть — это такой долгий, долгий сон. А еще я знала, что когда человек умирает, то он уходит к Богу. И не могла понять: почему все плачут? Ведь уходить к Богу — это хорошо! Или не хорошо? Меня мучили разные вопросы, но задавать их взрослым было нельзя. Они ждали не вопросов, а проявления горя. И я плакала. Ведь именно этого от меня ожидали.
Помню, что пока я оплакивала Лазаря, мне было очень любопытно — а как же я выгляжу в слезах? К тому времени я уже знала, что Бэлла гораздо красивее меня, что я — дурнушка, особенно рядом со старшей сестрой. И я подумала: а вдруг слезы добавляют мне привлекательности? Говорят, что плачущая женщина похожа на обезьяну, но красота некоторых раскрывается именно со слезами. Это — великое женское искусство и великая тайна.
Я помню, как тайком отодвинула занавеску от зеркала. Мне строго наказали, что занавески на зеркалах и мебели трогать нельзя, потому что Лазарь может сильно огорчиться, увидев, что не отражается в зеркалах и стеклах. Я не хотела делать больно маленькому мертвому братику, но любопытство было сильнее. И я отодвинула занавеску, чтобы посмотреть — идут ли мне слезы?
В тот день я поняла, что есть женщины, которых слезы совсем не украшают. Я отношусь именно к ним. Мой длинный нос смешно краснел от слез, странно и неэстетично мок, на щеках появлялись пятна, а глаза опухали. Я действительно становилась похожа на обезьяну. И, рассматривая в зеркале свое зареванное лицо, в очередной раз до боли душевной позавидовала таким красавицам, как Бэлла. Она даже плакала изящно! А я была неловкой во всем, в том числе и в слезах.
Я поняла тогда еще кое-что важное. Оказывается, эмоции можно сыграть! Изобразить! Даже если на самом деле ничего не чувствуешь, можно заставить других поверить в то, что чувства есть. Можно очень правдоподобно изобразить любовь и ненависть, горе и счастье, гордость и унижение, равнодушие и душевный порыв… Все что угодно. И если все сделать правильно, то люди поверят. Особенно если изображать те эмоции, которых ждут.
Проще всего было «рисовать с натуры». То есть не корчить гримасы, стараясь выразить таким образом движения души, но изобразить какого-либо человека, который на самом деле испытывал нужную эмоцию. Например, слезы горя по Лазарю я позаимствовала у мамы. Мама вообще была человеком очень эмоциональным, ее легко было изображать, потому что все ее эмоции лежали на поверхности.
Но самым большим открытием было то, что тогда, когда я играла, я переставала быть Фаней Фельдман, а перевоплощалась в другого человека. Понимаете, это было для меня очень важным — стать другой… Ведь кто такая была Фаня Фельдман? Заикающаяся некрасивая девочка, которую не слишком любили родители, глупая и неловкая. Разочарование семьи. Но оказывается, я могла стать кем угодно! Умной. Красивой. Любимой. Любой, какой мне только хотелось!
Не удивительно, что я играла при каждом удобном случае, пробуя свои силы в разнообразных перевоплощениях. С каждым разом получалось все лучше и лучше. И я играла постоянно, с утра до вечера и с ночи до утра. Играла, отбрасывая образ неудачницы Фани Фельдман…
Знаете, ведь по-настоящему только с животными не нужно играть. Животным плевать, как ты выглядишь. Им все равно, знаешь ли ты правила арифметики. Они любят тебя такой, какая ты есть. Я знаю, что в глазах моего Мальчика я — первая красавица, и нет никого красивее и лучше меня. Мальчик — это моя собака, единственная родная и близкая душа, оставшаяся рядом со мной в старости.
Да, так о чем это я?.. А, о псевдониме!
Болтают, что я назвалась Фаиной Раневской потому, что это звучит лучше, красивее, чем Фаина Фельдман. Но я не понимаю — а чем плохо звучит «Фаина Фельдман»? В конце концов, это ж не какая-нибудь «Аделаида Пупкина»! И запоминаемость хорошая, и произносится легко. По крайней мере, гораздо легче, чем «Вера Коммисаржевская» или «Матильда Кшесинская». А их имена помнят до сих пор! Запомнили бы и Фаину Фельдман. Но все дело в том, что Фаина Фельдман решительно не могла быть актрисой.
В 1913 году я назвалась Фаиной Раневской, но все еще продолжала оставаться Фаней Фельдман. Мне пришлось вернуться домой, так и не использовав новообретенное имя. Но я его не забыла. Фаня Фельдман, как всякая уважающая себя гусеница, занялась накоплением всего, что может понадобиться для превращения в прекрасную бабочку. То есть в Фаину Раневскую.
Тогда я воображала, что уже почти что бабочка, но на самом деле была всего лишь гусеницей. Но я старалась. Сдала гимназические экзамены, ходила в театральную студию и даже сыграла несколько ролей на любительской сцене. У меня получалось и бороться с заиканием. Всего-то и требовалось — говорить медленно, чуть растягивая слова. Буквы перестали сталкиваться друг с другом, а в голосе появилась уверенная артистичная звучность.