Шрифт:
– Приходи, – шепнула она мне ласково и тут же громко крикнула в дверь: – Это я, мамочка! С пляжа…
Бабушка ни о чем таком не спрашивала меня, будто и не знала, с кем я только что расстался. Она напоила меня чаем с картофельными оладьями, которые почему-то звала тошнотиками. А когда я собрался уходить, сказала вдруг уверенно:
– Завтра ни свет ни заря прибежишь. Я знаю…
Что она знала? Я не стал спрашивать.
Маркис путался в комнате под ногами и недовольно косился на звонких мух, бьющихся в меркнущее оконце.
– Что-то в пояснице крутит, – сказала бабушка, провожая меня до калитки. – Никак, к дождю?
Но назавтра дождя не было. Его не было всю эту беспокойную счастливую неделю. Город изнемогал уже от жары. Поливалки так и носились по бабушкиной улице за водой и обратно. А для меня все эти дни слились в один долгий, томительный день, иногда мгновенно меняющийся от острого счастливого забытья, стремительного, взрывного, до кажущейся неутешной пронзительной душевной боли, когда я словно физически начинал ощущать свою разлаженную, униженную очередной выходкой Иры душу. Тогда, наверное, впервые я узнал, что душа может болеть, так болеть, что никакая телесная боль несравнима с этой болью.
Да, я, кажется, очень влюбился тогда. Я еще не знал, как это бывает, и даже на второй день не подозревал, что со мной. Весь день мы с Ирой провели на реке, катались на лодке, ели пирожные в парке культуры и отдыха, говорили, говорили, даже не помню о чем, и лишь, кажется, к вечеру я стал смутно и беспечно догадываться, что со мной происходит, что-то творится не то, что-то необычное, тревожное и легкое, до головокружения высокое и угнетающе прозаическое. Я любил.
До этого я влюблялся два раза, но все было не то и не так. Сначала, во втором классе, мне очень нравилась Лора Лакшина, которая была Снегурочкой на новогоднем утреннике. Но она и нравилась мне только Снегурочкой и немножко потом, пока я помнил ее Снегурочкой, пока образ этот не растаял в моей памяти.
Потом, совсем недавно, всего год назад, я влюбился в дочь нашей учительницы химии, Люсю Мореву. Она была десятиклассницей, и я любил ее со стороны. Я провожал ее до дома, следуя по пятам, как сыщик, метрах в полутораста от нее, ехал с ней в одном трамвае, затерявшись за спинами пассажиров, ходил под окнами ее дома, долго принимая чье-то чужое окно за ее. Люся и не догадывалась о моей любви и, окончив школу, преспокойно вышла замуж за какого-то дядю, лейтенанта, выпускника городского военного училища. Она вроде бы уже уехала с ним куда-то по его распределению.
Вот и всё. Ну что я знал о любви перед тем, как встретил Иру?
Кажется, к исходу третьего дня нашего знакомства у нее появилось что-то новое в голосе и в поведении. Я не заметил, когда и как это началось. Только Ира уже вдруг говорила мне:
– Сделай для меня… Не побоишься для меня залезть на это дерево и прыгнуть вниз? Для меня переплыть на тот берег… Для меня… Ради меня…
И я делал.
То дерево, старая развесистая ива у реки, сначала не показалось мне высоким, но когда я долез почти до макушки, до последней развилки его ствола, стоявшая внизу, на прибрежной узкой полоске мокрого песка, и тревожно улыбающаяся мне Ира выглядела такой маленькой, что я не поверил своим глазам. С дерева был виден далекий железнодорожный мост через Оку, высокая стрела монумента, поставленная к четырехсотлетию города, покатая крыша городского рынка и даже за кустами сирени, за яблонями и грушами в соседских садах виднелась покосившаяся кирпичная труба бабушкиного дома. На крыше, рядом с трубой, лежал и грелся на солнце Маркис и, наверное, следил недреманным зеленым оком за поднебесным полетом ласточек.
На какое-то мгновение, невольно сопоставив крошечную Иру с ее капризным желанием и весь открывшийся мне с дерева мир, я заколебался: прыгать или не прыгать; но я любил, и, зажмурившись, оттолкнулся от сучка, на котором стоял, и ринулся вниз, в надежде дотянуть до полоски мягкого речного песка.
Трепетные листочки ивы коснулись моего онемевшего лица, что-то затрещало над головой, и посвист проносящегося мимо жаркого воздуха оглушил меня.
Я падал, я летел очень долго и в ожидании конца открыл глаза и увидел, как земля, вода реки, прибрежная полоса песка летят мне навстречу, неудержимо и стремительно.
Приземление мое было шумным, потому что я перестарался и, пролетев мимо песка, угодил в воду. Впрочем, может быть, это меня и спасло? Не знаю.
Ира подбежала, схватила меня за руку, помогая выкарабкаться на берег, и вдруг, серьезно и тревожно глядя мне в глаза, сказала тихо:
– Ты смело и хорошо прыгаешь. Только никогда больше не делай этого! Нельзя же быть таким глупым и понимать все буквально.
У меня покалывали отбитые о поверхность воды ступни и немножко кружилась голова. Я молча, бессмысленно улыбался ей и, кажется, был доволен собой.
– Если бы ты разбился, что б я сказала твоей бабушке? – спросила Ира и тут же вдруг сказала беспечно: – Хорошо бы сейчас попить газировки! Я так за тебя волновалась, так волновалась, что даже захотела пить.
Ира как-то сразу и забыла о том, что сама же просила меня никогда больше ничего такого не делать.
Для нее я еще нырял с лодки, пытаясь достичь дна реки, и в доказательство того, что достигал, что-нибудь прихватывал со дна. Я выстаивал длинные очереди за мороженым у киоска на Московской улице. Я вечером обтряс грушу прижимистого соседа Иры, Кузьмина, – кстати, Ира лишь надкусила одну из принесенных мной груш, поморщилась, сказала, что кисло, и выбросила. Я даже на ходу прицепился к поливальной машине, вскарабкался на оранжевую цистерну и, встав на нее, проехался так, ни за что не держась, по улице…