Шрифт:
Эти слова окончательно убедили меня – заело Саньку. Но что дальше последует, не догадывался, потому что простофилей был, простофилей и остался.
За полосою густо идущего в рост овса возле дороги была продолговатая бочажина. В ней уж почти не осталось воды.
По краям гладкая и чёрная, как вар, грязища паутиной трещин покрылась, а в середине, возле лужицы с ладошку величиной, сидела большая лягушка в скорбном молчании и думала, куда ей теперь деваться. В Мане и в Манской речке вода быстрая – опрокинет кверху брюхом и унесёт. Болото есть, но оно далеко – пропадёшь, пока допрыгаешь.
Лягушка вдруг сиганула в сторону и шлёпнулась у моих ног. Это Санька промчался по бочажине, да так резво, что я и ахнуть не успел. Он сел по ту сторону бочажины и об лопух вытер ноги.
– А тебе слаб'o!
– Мне-е? Слабо-'o? – запетушился я, но тут же вспомнил, что не раз попадался на Саньки ну уду и не перечесть, сколько имел через это неприятностей и бед со всякими последствия ми. «Не-е, брат, не такой уж я маленький, чтоб ты меня надувал, как раньше!»
– Цветочки только рвать! – зудил Санька.
«Цветочки! Ну и что? Что ли, это худо? Вон дед-то говорил как…»
Но тут я вспомнил, как на селе презрительно относятся к людям, которые цветочки рвут и всякой такой ерундой занимаются. На селе охотников-зверобоев поразвелось пропасть. На пашне старики, бабы да ребятишки управляются. А мужики все на Мане из ружей палят, да рыбачат, да ещё кедровые орехи добывают – продают в городе добычу. Цветочки с базара привозят в подарок жёнам. Из стружек цветочки – синие, красные, белые – шуршат. Базарные цветочки бабы почтительно ставят на угловики и на иконы богам цепляют. А чтобы жарк'oв, стародубов или саранок нарвать – этого мужики никогда не делают и детей своих сызмальства приучают звать придурками людей вроде Васи-поляка, сапожника Жеребцова, печника Махунцова и всяких других самоходов и приблудных людей, падких на развлечения, но непригодных для охотничьего промысла.
Вот и Санька туда же! Он-то уж не будет цветочками заниматься. Он пахарь уже, сеятель, рабо-о-о-тник! А я, значит, так себе! Придурок, значит? Размазня?
Так я себя распалил, так разозлился, что с храбрым гиком ринулся поперёк бочажины. В середине ямины, там, где сидела задумчивая лягушка, я разом, с отчётливой ясностью понял – снова оказался на уде. Я ещё попытался дёрнуться раз, другой, но увидел Санькины разлапистые следы от лужицы вовсе в стороне – дрожь по мне пошла.
Съедая взглядом округлую Санькину рожу с этими красными, как у пьянчужки, глазами, я сказал:
– Гад!
Сказал и перестал бороться.
Санька бесновался вверху надо мной. Он бегал вокруг бочажины, прыгал, становился на руки:
– А-а-а, вляпался! Ага-а-а-а, дохвастался! Ага-а-а, монах в новых штанах! Штаны-то, ха– ха-ха! Сапоги-то, хо-хо-хо!..
Я сжимал кулаки и кусал губы, чтоб не заплакать. Знал я – Санька только того и ждёт, чтобы я расклеился, расхныкался, и он совсем меня растерзал бы, беспомощного, попавшего в ловушку.
Ногам было холодно, меня засасывало всё дальше и дальше, но я не просил, чтоб Санька вытаскивал меня, и не плакал. Санька ещё поизмывался надо мною, да скоро уж прискучило ему это занятие, насытился он удовольствием.
– Скажи: «Миленький, хорошенький Санечка, помоги мне ради Христа!» – я, может, и выволоку тебя! – предложил Санька.
– Нет!
– Ах нет? Сиди тоды до завтрева.
Я стиснул зубы и поискал камень или чурку какую-нибудь. Ничего не было. Лягуха опять выползла из травы и глядела на меня с досадою: дескать, последнее пристанище отбили, злыдни!
– Уйди с глаз моих! Уйди, гад, лучше! Уйди! Уйди! Уйди! – закричал я и начал швырять в Саньку горстями грязи.
Санька ушёл. Я вытер руки об рубаху. Над бочажиной на меже шевельнулись листья белены – Санька в них спрятался. Из ямины мне видно только белену эту, репейника вершинку да ещё часть дороги видно, ту, что поднимается в Манскую гору. По этой дороге я ещё совсем недавно шёл счастливый, любовался местностью, и никакой бочажины не знал, и никакого горя не ведал. А теперь вот в грязи завяз и жду. Чего жду?
Санька вылез из бурьяна: видно, осы его выгнали, а может, терпенья не хватило. Жрёт какую-то траву. Пучку, должно быть. Он всегда жуёт чего-нибудь – живоглот пузатый!
– Так и будем сидеть?
– Нет, скоро упаду. Ноги уже остомели.
Санька перестал жевать пучку, с лица его слетела беспечность: понимать, должно быть, начинает, к чему дело клонится.
– Но, ты, падина! – прикрикивает он на меня и быстро стягивает с себя штаны. – Упади только!
Стараюсь держаться на ногах, а они так отерпли ниже колен, что я их едва чувствую. Всего меня трясёт от холода и качает от усталости.