Шрифт:
С замиранием сердца смотрели мы, как понемногу разматываются мотки на берегу; Пенкин сидел над мотками, помогал веревке в воду сползать, и был тогда он похож на колдуна, который, как в сказке, хочет веревкой водяного царя изловить: сидит он на корточках, смотрит горящими глазами на пеньковый моток и каждое движение веревки провожает долгим и пристальным взглядом.
Вспомнили мы тогда Сенькин веселый рассказ, как он крест получил.
Сенька, наверное, придумал тогда небылицу лишь для того, чтобы нас посмешить и самому посмеяться.
Скоро от одного мотка ничего не осталось, Пенкин к другому было подсел, но веревка вдруг остановилась и дальше в воду не шла. Пенкин поднял к Зайчику бороду и показал на веревку.
— Крепит, — еле слышно пошевелил он губами…
Через минуту моток сдернуло с места, Пенкин налег на него, сапогом уперся о землю, а мы, не разобравши сначала, подумали все, что с Сенькой неладно.
— Прохор Акимыч, плывет?.. — нагнувшись, шепотом спрашивает Зайчик.
— Тише, ваше высоко, а то подшумим. Все в наилучшем порядке: по веревке стегает назад…
Веревка напружилась, очевидно, от каждого перехвата Сенькиных рук она ударялась по верху воды, Иван Палыч в воду по четверть вошел и нажал ее в воде сапогом.
— Чего доброго, дьявол, услышит…
Но излишня была наша тревога и осторожка, немцы как перемерли на этот раз, должно быть, и им надоело попусту палить, да и против островка навели мы тишину, как в церкви, изредка только для отвода глаз наши баловались из винтовок, но гораздо ниже того переката, в котором мы сейчас ставили якорь, да и немцы, видно, после неудачной стрельбы с нашей батареи слишком уверились в неприступности острова при невыгодном расположении наших окопов.
Сенька назад появился так неожиданно, что всех испугал, фыркнул он, из воды высунув нос, Иван Палыч сапог зачерпнул, а Прохор вскочил с мотков и бросился в воду, подал Сеньке правую руку, а левую к нам протянул, — вытащили мы их обоих.
Сеньку накрыли, двое взяли под мышки, и скоро мы сидели в своем блиндаже, поздравляя Сеньку с удачей.
— Ай да Сенька, — говорит Иван Палыч, — не человек, а водолаз ты, Семен Семеныч, выходишь.
Сенька то ли от усталости, то ли от холода ничего не говорил, только нервно время от времени стучал зубами и дрожал, отвесивши синие губы.
Был он смертельно бледен и за этот час в воде похудел, словно после тяжелой болезни.
Только когда все улеглись на покой, Сенька допил до дна вторую бутылку и захрапел вместе со всеми довольным, раскатистым храпом.
Наступил желанный вечер, когда все было готово. Еще в обед, спустя два дня, как Сенька плавал на середину Двины, четыре артиллериста с соседней нам батареи приволокли на себе трехаршинный баллон, набитый пироксилином да, наверно, и всем, что у них нашлось под рукой.
Иван Палыч, когда встретил их в сосновом лесу сзади наблюдательного, так только и сказал, гладя по чугунному чреву:
— Здорово, здорово, прикатили борова!
Борова этого, по указанию Сеньки, мы привязали на плот, с боков и сверху обложили солдатским хлебом большими ломтями, сухарями осыпали, которые у нас по положению на случай перехода имелись всегда, сухарей мы этих не ели, да их и есть было нельзя, они были твёрды как камень и переходили который уж год от одной роты в другую, сверху положил Сенька целый хлеб, круглый, как поповская шляпа, а в хлеб врезал маленьким складничком солоницу и в солоницу соли насыпал.
Понравилось всем это нам, потому что на войну не походило, а походило больше на игру и забаву.
— Пусть немец об наши сухарики зубы во рту обломает!..
Наступила темная ночь.
Веревку Голубки притащили еще вчера и прикрепили у замаскированного хода к Двине, где на ночь иногда залегали пикеты. По этому ходу сейчас потащили баллон, ход был узкий — двум разойтиться, потому несли плот с баллоном, взявши его на ребро, солдаты все ж сухари собрали в мешок, а целый хлеб с солоницей Голубок донес в обеих руках, боялся он соль по дороге просыпать, что бывает всегда не к добру и к неудаче.
Не хотели солдаты нарушать обряд угощенья, твердо веря помраченной душой, что, может, эти-то вот сухари и трудная, политая их же потом и кровью краюха черного хлеба как раз и взорвется под самым сердцем островушного немца и отобьет у него надолго охоту мешать спокойно спать мужикам и думать во сне о своей сироте полосе, о женах, впрягшихся в плуги, и ждать в бессонные ночи светлого часа, когда придет на сиротскую ниву чудесный гость с колосяным снопом за плечами, в одной руке с острым серпом, в другой — с большим пучком чернополосной ромашки и синих, как небесная синь, васильков, — нивный гость, захожий странник, незримый страж деревни: мир!