Шрифт:
К сожалению, на первых работах я не успевал сделать все, как надо. Приходилось бежать из класса по физике до химических аудиторий, где все повторялось. Разница заключалась только в том, что здесь тебе преподаватель давал пробирку с номером и просил к концу двухчасового занятия сказать ему, какие из перечисленных на специальном листочке катионов и анионов находились в пробирке. И опять никто ничего не объяснял, не торопил, оставляя тебя наедине с огромной химической лабораторией. Два часа пролетали незаметно, и зачастую ты не успевал ответить на вопрос преподавателя до того, как раздавался звонок, и все расходились, и никто тебя не ругал за то, что ты опоздал…
Только через некоторое время становилось ясно, что без сделанных работ по физике и ответов о катионах и анионах по химии, ты не получишь по ним отметку «зачет» в свою зачетную книжку. Даже без одной из таких отметок не допускали до экзаменов. А время экзаменационной сессии, январь, неуклонно приближалось.
Особое чувство испытывал каждый из нас, получив под расписку зачетку – продолговатую книжечку со своей фамилией, подписанную деканом факультета и скрепленную печатью. В книжечке были страницы: «первый курс», «второй курс», «третий курс», … «шестой курс». И на каждой странице десятки пустых строчек для проставления отметок о сдаче зачетов и экзаменов, с местом для фамилий преподавателей и их подписей. И глядя на эти десятки еще пустых строчек, каждый думал с удивлением: «Неужели я доживу когда-нибудь до дня, когда все они, включая и нижние, где напишут, что ты переведен на следующий курс, будут заполнены?» И каждому казалось, что если такое когда-нибудь случится, это будет счастливейший в жизни день: ты получишь звание инженера.
А пока главной и серьезнейшей трудностью для нас было черчение. Занятия по черчению, о сложностях которого мы слышали еще при поступлении, бывали у нас примерно два раза в неделю как последние часы занятий и обычно продолжались много-много часов.
На первое такое занятие я пришел почти с ужасом, потому что уже видел висевший на стенке образец под названием «Первый лист», который каждый из нас должен был сделать тушью на большом, размерами метр на полметра листе толстой бумаги, которая называлась ватманом. Первый лист был разделен на части, каждая из которых представлялась мне недоступной для выполнения простым смертным. Здесь были написанные прекрасным почерком буквы алфавита и цифры разной величины, чертежи болтов, гаек и различных деталей. Выполнено все так каллиграфически чисто, без помарок и с изяществом, что казалось, моя рука никогда не сделает ничего подобного.
Чертежные залы удивили нас. Это были огромные, очень светлые помещения, в которых рядами стояли большие столы. На них лежали специальные подставки, обеспечивающие легкий наклон чертежных досок в одну сторону для удобства черчения.
Сейчас мне ясно, почему залы были так светлы и приятны для работы в них. Ведь они были открыты с утра и до десяти часов вечера и всегда заполнены. Рядом находилась комната дежурного преподавателя, где можно было «под пропуск» взять для пользования и рейсшину, и угольники, и получить под расписку новый, чистый лист ватмана. Черчение «Первого листа» заняло у каждого из нас огромное количество времени. Зато «Первый лист» научил меня многому. Оказалось, что терпение и труд могут сделать то, что глазу кажется неосуществимым. И главное – работа, прежде чем она будет представлена на суд, должна и может быть выполнена до конца без малейших недоделок. Много раз мне казалось, что я сделал свой «лист» и дальше улучшать его бесполезно. Я шел к преподавателю за первой подписью, после которой можно было обводить сделанный в карандаше лист тушью, и каждый раз преподаватель, разглядывая чертеж, находил недоделки: то где-то осевые линии не проведены, то где-то надпись плохо сделана или какие-то размеры не проставлены. Обнаружив первую же из таких недоделок, преподаватель отправлял тебя с листом к доске еще поработать. Зато пришел день, когда «Первый лист» был сдан. И для тех счастливцев, кто сделал эту, казалось неосуществимую, работу, приоткрывалась дорога к экзаменам.
Я упомянул уже, что чертежные инструменты нам свободно выдавались на снабженный фотографией пропуск в институт. И не только инструменты, но и горы книг в читальном зале, и все остальное, необходимое для учебы (но все требовалось сдать обратно в тот же день).
Наш институт занимал большую часть земли, расположенной в треугольнике, сторонами которого служили сходящиеся к Москве Ленинградское и Волоколамское шоссе и железная дорога из Москвы в Тушино. Он являлся «режимным учреждением», то есть организацией, вход в которую охранялся специальной военизированной охраной, проверявшей пропуска не только при входе, но и на выходе. Невозможно было уйти домой, не сдав всего, что набрал, обратно.
В трех местах по многокилометровому периметру забора, огораживающего институт, имелись специальные проходные. На огороженной забором территории было в то время значительно меньше зданий, чем сейчас.
Встреча на площади у Белорусского вокзала
Однажды, в июле того года, когда я поступил в МАИ, по дороге в институт я, делая пересадку с трамвая на метро у Белорусского вокзала, чтобы доехать до станции «Сокол», находившейся недалеко от МАИ, не смог пройти через вокзальную площадь. Ее заполняли крытые зеленым брезентом грузовики с красными крестами военных санитарных машин. От железнодорожных путей, на которых стояли вагоны санитарных поездов, – место, где сейчас перроны пригородных электричек, – к этим грузовикам быстро, почти бегом, переносили на носилках людей, накрытых военными одеялами или шинелями. Носилки проносились мимо меня, обомлевшего, и оказывались на специальных козлах для погрузки в нужную машину. Большинство людей на носилках – солдаты, раненные, возможно, этой ночью под Курском. Ведь все знали, что рядом, на юге, уже несколько дней, день и ночь идет великая кровопролитная битва на Курской Дуге, и, наверное, санитарные поезда срочно увозят оттуда в госпитали больших городов потоки раненых, освобождая место для других таких же поездов. Один из раненых, привстав на локоть, смотрел с удивлением на большой город и людей вокруг.
А я смотрел на него. Его глаза поразили меня. Это были веселые, почти радостные глаза человека, который совсем недавно испытал необыкновенное счастье, был поднят судьбой так высоко, что и сейчас продолжал ликовать, благодарный случаю. Наверное, поэтому он смотрел на нас с чувством то ли превосходства, то ли жалости. Ведь нам не повезло, и мы не прикоснулись, не испытали, не пережили того, что испытал, имел счастье испытать, он. Хотя по виду его, по изможденному, не чистому его лицу, на котором выделялись эти излучающие ликование победы глаза, я понимал, что он находится на высокой точке физического страдания. И я понял вдруг, что он недавно совершил подвиг, о котором и не мечтал, и знает об этом. А после этого – будь что будет.
И я позавидовал ему. Даже пожалел себя, и одновременно возникло чувство неловкости перед самим собой.
Конечно, я обязан хотя бы раз в жизни совершить что-то подобное, о чем молчаливо скажут глаза, чтобы вернуть долг этому человеку и еще тем, что лежат сейчас рядом с ним неподвижно, закрыв глаза, и тем, кто никогда их уже не откроет.
Забегая вперед, скажу, что большая часть всей моей последующей жизни была поиском: стремлением к ситуациям, позволившим бы мне пережить то состояние, в котором находился этот незнакомый мне солдат, может быть, не отмеченный официальной наградой герой. Всего лишь несколько раз в жизни мне, по-видимому, удалось почувствовать такую же радость, такое же удивление, такое же счастье от полноты жизни, от причастности к ее великим событиям, как тому человеку. Или видеть по глазам, что моим друзьям удалось это пережить.