Шрифт:
— И до каких пор ты собираешься опекать эту девушку?
Она посмотрела на меня и сказала:
— Ты спрашиваешь меня как врач?
Я спросил:
— Какая разница, как врач или как муж?
Она сказала:
— Если ты спрашиваешь как врач, то я не знаю, что ответить, а если ты спрашиваешь из других соображений, то я не вижу надобности отвечать.
Я сделал вид, будто принял это за шутку, и засмеялся. Она повернулась ко мне спиной и вышла из комнаты. Смех сразу замер на моих губах и больше уже не вернулся.
Я сказал себе: «Это она под настроение, переживем и это». И в то же время я понимал, что мои надежды тщетны. Я вспомнил, как впервые мы заговорили о разводе и как она сказала, хочет она или не хочет, но сделает все, что я захочу, только бы облегчить мои страдания, пусть даже с помощью развода. А сейчас, признал я поневоле, у нас уже нет иного выхода, кроме развода.
Едва лишь эта мысль пришла мне в голову, я стал гнать ее, как гонит человек мысль о непосильной задаче. Но права была Дина, когда говорила, что нам не миновать того, что предписано свыше. Прошло еще немного времени, и я увидел и понял то, чего не видел и не понимал раньше. Я сразу же решил освободить Дину. Детей у нас не было, потому что я всегда боялся, что они будут похожи на того человека. Я привел в порядок наши дела и дал ей развод.
И мы разошлись — так, как это обычно выглядит со стороны. Но в моем сердце, друг мой, в моем сердце по-прежнему живет та улыбка на ее губах и та темная синева в ее глазах, которую я когда-то увидел впервые. И порой по ночам я поднимаюсь на постели, как те больные, за которыми она ухаживала, и так же протягиваю к ней обе руки, и так же зову: «Ко мне, сестричка, ко мне…»
С квартиры на квартиру
Зимние дни прошли безрадостно. Не успевал я справиться с одной болезнью, как наваливалась другая. Врач стал постоянным гостем в моем доме. Каждые два-три дня он навещал меня для очередного обследования. Щупал пульс, выписывал лекарства и менял диагнозы на диагнозы и рекомендации на рекомендации. Все свое время я тратил на то, чтобы выполнять его указания, и дом мой наполнился всевозможными снадобьями, омерзительный запах которых был чуть не в шестидесятую от запаха смерти [3] .
3
По древнееврейским религиозным законам, доля примеси больше одной шестидесятой делает всё целое подобным этой примеси.
Я чувствовал, что силы мои на исходе. Губы потрескались, горло хрипит, язык обложен, а органы речи подчиняются не моей воле, а воле моего кашля. Я был в отчаянии. К счастью, врач мой не отчаивался и все так же энергично продолжал находить симптомы и менять названия моих болезней. Впрочем, улучшения все равно не наблюдалось.
Тем временем холодные зимние дни миновали. Солнце что ни день вставало чуть раньше и заходило чуть позже. Небо привечало землю, а земля привечала людей, выталкивая из себя бутоны и соцветия, травы и колючки. Появились овцы и разбрелись по всем полям до горизонта, и детские глаза жадно выглядывали из каждого дома и каждой хибары. Пара птиц спустилась на соседнее дерево с листиками и соломинками в клювах и принялась щебетать и прыгать с дерева на мое окно и с окна на дерево, устраивая себе летнее жилье. Свежий ветер повеял в мире, и мир начал выздоравливать от зимних болячек. Мое тело тоже расслабилось. Мне стало легче и спокойней. Даже у моего врача поднялось настроение. Его инструменты уже не были теперь такими тяжелыми, и сам он стал легким и веселым. Входя, говорил: «Ну, вот и весна пришла», — и открывал окно, одновременно извлекая из чемоданчика два-три очередных пузырька и не обращая внимания, если какие-то из них падали и разбивались. И хотя он все еще осматривал меня перед тем, как выписать лекарство, но одновременно торопился записать на бумажке очередное женское имя. Эту бумажку он потом клал в карман или закладывал на ремешок часов на левой руке. Наконец, несколько дней спустя, он разрешил мне встать, но на прощанье настоятельно посоветовал поменять место жительства и сменить воздух — к примеру, переселиться на равнину, в Тель-Авив, и наслаждаться там морским ветерком.
Когда подошли «дни продления» [4] и я вынужден был покинуть квартиру, которую снимал, я решил переехать на побережье. Я сказал себе: перемена места — перемена судьбы. Может быть, море действительно поможет мне вернуть здоровье.
Комната, которую мне удалось снять в Тель-Авиве, была узкой и низкой, и ее окна выходили на улицу, где было полно прохожих и множество лавочек, торговавших газировкой и мороженым. И еще одна беда была там — автобусная остановка, которая шумела весь день и не знала отдыха ночью. С пяти утра и до часу ночи приходили и уходили автобусы, а также всевозможные иные движущиеся механизмы, одни на двух, другие на четыре колесах. И даже когда сам этот рев и шум уже прекращался и все лавки мороженого и газировки закрывались тоже, из моей комнаты все еще продолжало громыхать эхо недавнего грохота словно из медного котла, — бросили в него камень, и вот его стенки всё продолжают и продолжают звенеть, хотя где уже тот брошенный камень. И всю ночь я вздрагивал во сне от бульканья газированной воды и громыханья тяжелых колес, будто все продавцы газировки собрались в стенах моей комнаты, а все автобусы города катятся по крыше моего дома. Хотя вполне возможно, что это было не эхо шума, а настоящий шум, только не от автобусов, а от уборщиков на улицах, которые, как известно, делают свое дело по ночам, когда люди спят; что же до бульканья воды, то, может быть, это мой сосед возвращался с вечеринки и открывал кран, а мне казалось, что это продавцы наливают стаканы своим покупателям.
4
«Дни продления» — во времена британского правления в Палестине (1920–1947) менять съемное жилье или продлевать его аренду разрешалось только в определенное время.
Вот так проходила моя жизнь — ночи без сна и утра без сновидений. А если я сам, в отчаянии, отказывался от попытки заснуть и хотел просто полежать в предутренней тишине, тут же появлялись на улице продавцы рыбы и принимались громко выкрикивать свой товар, а за ними приходило солнце и превращало мою комнату в пылающий ад.
Из-за того, что я никогда не высыпался как следует, мне совсем не удавалось воспользоваться теми радостями жизни, которые приуготовлены созданиям Божьим в приморском городе. По утрам я тащился к морю и начинал там раздеваться, но по дороге уставал так, что никак не мог раздеться до конца. Снимал одну туфлю и не имел сил снять другую. А морские волны все бежали мне навстречу, то ли призывая окунуться, то ли желая прогнать меня с берега. Кончалось тем, что я возвращался домой еще более усталым, чем вышел. Друзья мои уже начали тревожиться и говорить: «Брось ты свою квартиру, иначе это добром не кончится». И в меру своего воображения рисовали мне все те ужасы, которые подстерегают человека, живущего в такой дыре. Одни говорили со мной спокойно, другие рассказывали о неприятностях, которые пережили сами. И насколько у меня еще оставалась способность соображать, я понимал, что они правы и мне следует покинуть это место. Но ведь не всякое понимание ведет к действию. Вот и я продолжал оставаться на той же квартире. Пока не пришла новая беда.
Что за беда? Ребенок был у хозяина квартиры, несчастный ребенок, в тельце которого собрались, казалось, все возможные болячки. До моего появления в этом доме он жил у своей бабки, но, когда я сюда въехал, мать забрала его домой. То ли потому, что скучала по сыну, то ли моей квартирной платы ей оказалось достаточно, чтобы самой содержать ребенка. Не знаю, хорошо ли ему жилось у бабки, но у матери ему явно хорошо не было. Она была общественная активистка, то есть занималась нуждами других людей, и для собственного сына ей не хватало времени. Каждое Божье утро она выносила его из дома, совала в руку помидор или бублик, целовала в губки, наставляла, что делать и чего не делать, и убегала по своим делам, а поскольку отец ребенка тоже был отчасти занят поисками заработка, то и у него недоставало времени для ухода за сыном. И вот ребенок лежал на пороге, и лизал грязную землю или же выколупывал известку из стен и совал ее в рот. Но ведь мать оставляла ему еду, не так ли? Верно, оставляла, однако людям с рождения свойственно искать то, чего у них нет, и несвойственно довольствоваться тем, что у них есть. И каждый раз, когда я проходил мимо, он протягивал ко мне свои худенькие ручки и цеплялся за меня и не отпускал, пока я не брал его на руки и не покачивал туда-сюда. Что побуждало его тянуться ко мне? Я ведь к нему нисколько не тянулся. С детьми я веду себя точно так же, как с их родителями. Если они мне нравятся, я сближаюсь с ними, если не нравятся — держусь от них подальше. Много лжи способно придумать человеческое сердце, и я тоже не свободен от этого, но одним могу похвалиться — детей я не обманываю.
Вот так оно днем. Еще тяжелее ночью. С той минуты, как мальчика укладывают, и до той минуты, когда его поднимают, он непрерывно кричит и плачет, прекращая плакать только для того, чтобы застонать. А когда он не плачет и не стонет, это тяжелей всего, потому что кажется, что он, не дай Бог, умер. Я говорю себе: «Встань, разбуди его родителей». Но не успеваю я встать, как снова раздается плач или стон. Как все люди, я не люблю ни плач, ни стоны, но тут я предпочитал его стоны и крики любым музыкальным звукам, потому что они убеждали меня, что он еще жив.