Шрифт:
Вместе с тем осуждающий тон в письме присутствует, и, как бы его ни оценивать, он является прямой функцией развившегося сознания «объективного вреда», который может нанести общему делу «субъективная польза». Продвинутость Рутенберга по диалектическому курсу признания демагогической максимы «коллектив – все, единица – ничто» вроде бы налицо. Его аргументы выглядят трезво и весомо, хотя сквозь призму минувшего основная мысль автора письма о том, что протест Жаботинского «со товарищи» объективно наносит урон сионизму, выглядит в особенности небесспорной. Впрочем, ответ на вопрос, прав ли был Рутенберг или нет, принадлежит скорее моральной, нежели исторической стороне затронутой темы. Одно несомненно: любивший и высоко ценивший Жаботинского, относившийся к нему, еще со времен Легиона, не просто по-приятельски корректно, но истинно дружески, Рутенберг, однако, избирает для письма тон холодно-деловитый, даже жесткий. Но именно этот тон сильнее любых слов сочувствия обнажал его действенную заботу об узниках британской Фемиды. Речь Рутенберга (а текст послания в известном смысле носит характер публичной речи, форму «открытого письма» – не случайно в заключении автор говорит о необходимости его опубликовать) рассчитана не столько на обвинительный или менторский эффект, сколько проникнута мыслью о слабости предпринятых Жаботинским политических шагов. Рутенберговская интонация, не лишенная осуждающей прямоты, в точности соответствовала основной задаче послания – разрядить излишнюю нервную атмосферу, возникшую не только вокруг ареста Жаботинского и его группы, но и в их собственных душах (недаром сквозным лейтмотивом через текст проходит повторенное несколько раз слово «истеричный»). Повторяем, мы не стремимся выяснить в данном случае правоту каждой стороны, а скорее подчеркиваем умно-холодный расчет Рутенберга, прекрасно понимавшего, с кем он имел дело. Жаботинский относился к той категории деятетелей, кому не нужно было дважды напоминать, что политическая борьба требует железной выдержки. Отсюда безусловная уверенность Рутенберга, что он будет правильно понят. Судя по всему, так оно и вышло: его письмо – урок практической политики, который он преподал одному из самых ярких деятелей сионистского движения, будущему лидеру ревизионизма, – было воспринято без обиды и в рамках общественных, а не личных «отношений» 16.
Дорогой Владимир Евгеньевич!
Уезжаю. Видеть Вас перед отъездом не смогу.
Жаль. Но помочь нельзя. Каждый день дорог. Оставаться нельзя.
Хотелось бы видеть Вас, просто и хорошо попрощаться с Вами. Хотелось говорить с Вами о деле, о Вашем письме к еврейскому народу и других, дошедших до меня о Вас сведениях.
Отношусь к ним определенно отрицательно. Говорить с Вами лично о них не могу. Поэтому пишу.
Вы знаете, что я во многом, очень многом не согласен ни с ваад-Гациримом, ни с Вейцманом, ни с другими нашими лидерами. Знаете давно уже. И внешнюю и внутреннюю политику их считал и считаю неправильной. Часто очень вредной и губительной для нас.
Но положение наше исключительно тяжелое. Трагическое. Одной критикой его не изменить. Единственное наше спасение в организации существующих у нас сил для практической, реальной работы. Покуда такой снизу сорганизованной, реальной силы не будет, у нас не будет других лидеров, других учреждений. И быть не может.
В нормальное время можно (и надо) позволить себе откровенность о далеко не совершенных достоинствах лидеров наших. В теперешнее военное время, перед лицом опасности, перед лицом могущественных, разброженных и озлобленных против нас врагов этого делать нельзя. Нельзя компрометировать даже плохих наших лидеров, даже плохие учреждения. Покуда не собраны силы, покуда нет практической возможности старое заменить новым, более или менее лучшим и работоспособным, нельзя деморализовать массы. Вносить в них разврат, анархию, отчаяние или самое худшее – самообман.
Выдавать в такое время такие тайны – значит себя ослаблять и врагов наших укреплять. Самое страшное преступление военного времени.
Преступление это Вы совершаете.
Импонентное начальство наше не имеет сил и мужества не только Вас наказать, но даже Вам это сказать.
Вы это знаете.
И тем меньше права Вы имеете пользоваться его импотентностью. Тем больше обязанность на Вас лежит использовать Ваш авторитет и влияние на молодежь, чтоб сделать ее спокойной, а не истерической, работающей, а не митингующей, дееспособной, а не словоизвергающей. Делать это тихо, упорно, без лишних слов, без привлекающих внимание врага эффектов, отвлекающих внимание и разряжающих энергию собственных сил.
Это Ваш долг, обязанность. А поступаете Вы как раз наоборот. Истерические митинговые речи небольшой истерической группы, взвинченной Вашими письмами молодежи, посылка митингом к Вам делегации с заявлением верноподданности, «нахождения в Вашем распоряжении» – полнейший абсурд, митинги и забастовка школьников, «требующих» Вашего освобождения, – нелепая суета импотентных «общественных деятелей», перепуганных Вашими ультиматумами, скандалом объявленной голодовки, и торжественная телеграмма «делегатов» в печать, что Вы голодовку отменили и т. д. – все это опошляет, разменивает на мелочи исключительно важный политический факт существования наших собственных первых политических «каторжан» в нашей «собственной» стране. Независимо от того, заслужили ли они действительно эту каторгу или нет. По-моему, не заслужили. Ибо ничего серьезного для защиты населения самооборона сделать не сумела, хотя и хотела.
Если б ишув самостоятельно протестовал, в какой угодно форме сорганизовался для борьбы за собственное достоинство, конкретно выражающейся в Вашем освобождении, такое движение имело бы политический смысл и ценность. Когда же все делается под <В>ашей угрозой, под опасением Вашей голодовки – это движение дешевое, унизительное, бессловное, бесцельное. И бесполезное. Не движение это, а гримаса, конвульсия, истерика группы истеричных, легко возбудимых импотентных людей.
И я считаю это политически вредным.
Чувствительных интеллигентов <В>ы смутите, испугаете, терроризируете. И будут сыпаться суетливые успокоительные телеграммы. По существу унизительные и вредные. Но толку, практического дела от них не получится.
Разве это Вам нужно <?>.
Конечно, Вы правы, что Ваше сидение в тюрьме – живой символ, оскорбление, издевательства английской администрации над еврейским народом. Конечно, Вы правы, что ишув забыл Вас. Поволновался и забыл. И зашелся обыденной маленькой жизнью своею. Маленькой политикой, маленькой спекуляцией и торговлей, маленькими интересами своими.
Безусловно правы.
Но это не значит, что Вы имеете основание и право поносить и оскорблять его.
Если у нас с Вами имеются силы, знание, умение быть полезными массе, если мы претендуем на руководство ею и имеем высокую цель быть в передовых рядах ее, не может быть речи о требовании признания, компенсации и пр.
Если масса неправильно поступает, мы должны указать ей ее ошибки, направлять тем или другим способом, даже заставлять ее идти желательным путем, но неуспех наш доказывает только нашу собственную вину, наше неумение, а не вину и неумение народа.
Вы можете быть самого отвратительного мнения о каждом еврее в отдельности. Но все евреи вместе составляют Его Величество Еврейский народ 17, горем и кровью своими оплачивающими <sic> величайшие ценности, им созданные и создаваемые, великую роль им в мировой истории выполняемую.
Перед этим «ценным» каждый из нас, как бы велик или мал он ни был, обязан стоять руки по швам. Иначе теряется пропорция. Оскорбления к массам не пристают. Оскорбляя народ, Вы только себя оскорбляете. Никто нас с Вами не просил спасать <sic> еврейский народ. Много веков он обходился без нас с Вами и дальше обойдется, и ни о каких требованиях к нему не может быть и речи. Плох он или хорош – его надо брать таким, каков он есть. Если Вы сердитесь, значит не годитесь на претендующую Вами роль 18.
Знаю Вас достаточно хорошо. Знаю, что все эти истины для Вас известны. Поэтому тон и содержание Ваших писем и поступков объясняю только недоразумением, неудачной, несчастной формой проявления чувств и мыслей, заслуживающих лучшего и большего внимания и уважения, чем они фактически встретили.
Это не комплимент. Вы прекрасно знаете, что Вы талантливый и ценный человек, поэтому Вы больше других ответственны за свои слова и поступки и больше других обязаны быть самостоятельным в своих словах и поступках.
Единственное лицо, к которому Вы имеете право и основание предъявлять претензии, обвинения, требования, – это я.
Если за самооборону сидеть в тюрьме надо, то больше чем кому бы то ни было другому надо было сидеть мне. Юридически и морально я ответственен за инициативу организованной самообороны, даже за Ваш арест и каторжную тюрьму. Ибо я заставил Вас согласиться заняться организацией Иерусалимской самообороны, несмотря на Ваш упорный отказ во время знаменитого совещания. Вместе с Вами несу ответственность за каждый шаг самообороны до Вашего ареста и единоличную ответственность за все время после этого ареста. И если я остался на свободе, то обязан был сделать все возможное для вашего всех освобождения или для политического использования вашего сидения. Чего я с определенного времени не делаю. Ибо занят, сильно занят своей работой. Правильно или неправильно, но я считаю эту работу, доведение ее до практического конца самым важным в нашей теперешней жизни. Совместить с этой работой что бы то ни было другое я физически не в состоянии. И отступить от этого решения не смог бы, даже если бы Вам угрожала большая опасность, чем тюрьма.
Возможно, что я не прав и поступаю нехорошо, но иначе поступать не считаю себя вправе. Знаю, что больше кого бы то ни было другого я мог бы помочь Вам и политически удовлетворить Вас. Поэтому все Ваши обвинения Вы могли бы направить только против меня. Даже против Ва’ад Гацирим, сделавшим в меру его сил и понимания все, что мог. Я это знаю. И подхлестывать его, оскорблять, вызывать молодежь на публичные оскорбления единственно существующего, плохого, очень слабого, мало авторитетного, но единственного покуда представляющего еврейство учреждения, поступать так, значит приносить делу, которому Вы искренне служите, вред.
Еду в Лондон. При настоящих условиях невозможно сказать, когда доеду. Одно ясно и само собой разумеется, что как только доеду, сделаю все возможное, чтобы ликвидировать Ваше сидение. Если к тому времени Вы не будете уже все освобождены. В чем почти уверен. Во всяком случае немедленно извещу Вас о действительном положении дела. Политики «Гатиква» я ведь не придерживаюсь 19. И точно извещу, если придется сидеть – будете сидеть. А делать будете только то, что по холодному и спокойному расчету целесообразно и полезно. Даже кипятиться будете по холодному расчету. Так надо.
Содержание этого письма в том или другом виде я должен бы опубликовать. Сделать это до моего отъезда не смогу. Сделайте это сами.
А теперь желаю Вам и всем Аккским товарищам от души спокойствия и бодрости в вашей исключительно ответственной роли.
Крепко обнимаю. Сердечно люблю и глубоко уважаю
Ваш П. Рутенберг 20
Наряду с уже отмеченным эпитетом «истеричный», в письме несколько раз использован образ «импотентов»:
Импонентное начальство наше не имеет сил и мужества не только Вас наказать, но даже Вам это сказать.
Вы это знаете.
И тем меньше права Вы имеете пользоваться его импотентностью.
…нелепая суета импотентных «общественных деятелей»…
…гримаса, конвульсия, истерика группы истеричных, легко возбудимых импотентных людей.
Для физически и физиологически сильного и полноценного Рутенберга слабосилие, отсутствие мужской потенции ^мужественного начала) в любой области – любви, творчестве, политике и пр. – было наиболее унизительной характеристикой, в особенности в отношении не оправдавшего доверия лидерства. Наверное, здесь уместно вести речь о его персональной стилистике, вообще об образно-психологических моделях, одна из которых – мужская сексуальная потенция (vsимпотенция) – служила метафорическим эквивалентом и формой описания «смежных» индивидуально-человеческих или коллективно-социальных качеств, см. в его статье «Хватит болтовни – пора за работу» в газете «Di varhayt» (1916. 30 сентября):
Существующий Исполком конгресса импотентен, дискредитирован.
То же в его докладе Клемансо, который цитировался в III: 2:
Местное население занятых добровольцами областей не сочувствовало им и не откликалось на объявленную ими мобилизацию. Добров<ольческая> армия оставалась численно импотентной.
Или в письме к А.М. Беркенгейму от 30 октября 1922 г., где, говоря о каких-то недоброжелателях, он едко пишет, что все можно было бы устроить,
если бы наши «друзья» не были так мизерабельно мелочны и импотентны (RA).
Обращает на себя внимание образ из «армейско-строевой» поэтики Рутенберга: «руки по швам» («Перед этим "ценным” каждый из нас, как бы велик или мал он ни был, обязан стоять руки по швам»). В большом письме, написанном когда-то Савинкову (19 февраля 1908 г.), в котором он пытался объяснить характер и мотивы своего поведения в деле Гапона, Рутенберг рассказывал о том, как, приехав к Азефу советоваться, он застал того в мрачном настроении. «У него не ладились дела в П<етербурге>, – писал Рутенберг, – и он нашел возможным по-чему-то в самой грубой форме сорвать на мне злобу». И далее не без иронии замечал:
С точки зрения безупречной дисциплины, я должен был, конечно, с руками по швам, молча выслушать гневавшееся начальство и продолжать «советоваться».
В письме Жаботинскому образ «солдата революции», подчиненного букве и духу «безупречной дисциплины», окрашен иной ценностной семантикой – место разоблаченных и исчезнувших кумиров занял «Его Величество Еврейский народ». Трансформация эта знаменательна, как вообще знаменательно наполнение устойчивых стилистических форм в речи Рутенберга новым содержанием и смыслом.
Но особенно интересна в его письме Жаботинскому, если говорить об автонарративной стороне, упругая мысль о долге, своеобразный акафист «так надо». Ср. в приводившемся в И: 5 письме тому же Жаботинскому (от 5 февраля 1916):
Горы работы. Это доставляет мне много. Бьюсь как рыба о лед. Но выбьюсь все-таки. Падать душой не приходится. И <В>ас подбадривать тоже нечего. Надо.
Или в письме к А.М. Беркенгейму от 30 сентября 1922 г., которое полностью будет приведено ниже: