Льюис Клайв
Шрифт:
Этот план стоил ему немалых сомнений. Он должен был представить мне и оборотную сторону: одиночество, внезапный отказ от шумной и веселой школьной жизни (быть может, замечал он, я буду не так рад, как мне кажется), скуку в обществе старика и его жены.
Как же я обойдусь без сверстников? Я старательно делал вид, что обдумываю эти проблемы, но в душе я смеялся. Обойдусь, обойдусь! Трудно ли обойтись без зубной боли, без гвоздя в башмаке, без трусливого озноба? Итак, решено! Не говоря о прочем, достаточно и того, что меня больше не заставят заниматься спортом. Если вы не можете представить себе мои чувства, вообразите, что в одно прекрасное утро вы проснулись и узнали, что отменен подоходный налог — или безнадежная любовь.
Конечно, мне не повезло, что я не умел играть и не мог подавить отвращения к мячу и клюшке. Я не придаю спорту того морального или даже мистического смысла, который видят в нем некоторые наставники; на мой взгляд, состязания пробуждают лишь амбиции, зависть и пристрастия. Однако неприязнь к играм — беда, поскольку она отрезала меня от общения с многими неплохими людьми, к которым было невозможно подступиться как — нибудь иначе. Это беда, но не вина — я старался полюбить спорт. Природа обделила меня, я так же мало пригоден для спорта, как осел из басни — для игры на лире.
Многие писатели замечали занятное совпадение: одна удача влечет за собой другую, как одна не — приятность — следующую. Примерно в то же время, когда отец решился послать меня к Кёркпатрику, в мою жизнь вошло еще одно благо. Несколько глав назад я упоминал о мальчике, который жил по соседству и безуспешно пытался завязать с нами дружбу. Его звали Артур, по годам он приходился ровесником брату; мы оказались в Кэмпбеле одновременно, но и там не свели знакомства. Кажется, незадолго до конца последнего семестра в Виверне я получил записку, что Артур поправляется после тяжелой болезни, лежит в постели и просит меня зайти. Не помню, почему я принял приглашение, но я к нему пошел.
Артур сидел в постели. Под рукой у него лежала книга. «Мифы Норвегии».
— Ты это любишь? — спросил я.
— Ты это любишь? — спросил он. В следующий миг книга уже была у нас в руках, мы тесно сблизили головы, тыча пальцами, цитируя, обсуждая, переходя на крик в потоке вопросов и ответов обнаруживая, что мы не только любим одну и ту же книгу, но и те же страницы в ней, и по одной и той же причине. Оказалось, что нам обоим знакомы мгновения Радости; что обоим пронзили грудь стрелы Севера. Тысячи людей вновь и вновь встречают первого в жизни друга, но это остается чудом, столь же великим, как и первая любовь, а может, и большим (что бы ни говорили авторы романов!). Я и представления не имел, что у меня может появиться друг, и не пытался обрести его, как не пытался стать королем. Если бы я узнал, что Артур сам по себе создал точное подобие Боксена, я бы не так удивился. Нет в жизни ничего столь изумительного, как открытие, что существует человек, во многом похожий на тебя.
В последние недели моего пребывания в Виверне в газетах появились тревожные сообщения — шло лето 1914 года. Мы вместе пытались понять, что значит, например, такая статья: «Сможет ли Англия держаться в стороне?» — «Держаться в стороне? — переспросил мой приятель. — Не понимаю, какое Англия имеет отношение ко всему этому». Воспоминания окрашивают в апокалиптические тона последние часы перед катастрофой, но, быть может, воспоминания лгут. Мне эти часы и впрямь казались значимыми, но просто потому, что я покидал школу, я видел эти ненавистные мне стены в последний раз и меньше их ненавидел. Даже дешевая мебель взывает к тебе, словно заблудший дух, когда ты думаешь: «Больше я ее не увижу». В начале каникул Англия вступила в войну. Брат, только что получивший в Сэндхерсте отпуск, был срочно отозван. Несколько недель спустя я отправился к мистеру Керкпатрику в Серрей.
IX. ВЕЛИКИЙ ПРИДИРА
Наступил сентябрьский день, когда я добрался на пароходе до Ливерпуля, оттуда — до Лондона, а из Лондона, со станции Ватерлоо, отправился в Серрей. Мне говорили, что Серрей — «пригород», поэтому пейзаж за окном удивил и обрадовал меня: пологие холмы, влажные долины, рощи, которые ирландец, к тому же воспитанник Виверна назвал бы лесами; заросли папоротника, целый мир, зеленый, желтый и красный. Даже пригородные дачи (их тогда было не так много) мне нравились: кирпичные домики среди деревьев были намного краше пригородных уродцев Белфаста. Я боялся, что увижу посыпанные гравием дорожки, железные калитки и неизменные лавр с араукарией, но меня ждали узкие тропки, бегущие с холма на холм, живые изгороди, фруктовые сады и березы. Может быть, эстет осудил бы эти дома, но, по — моему, и сами они, и садики делали свое дело — даровали обитателям уют и счастье. Я начал мечтать о домашнем очаге, какого у меня никогда не было, — так и казалось, что в этих домиках по вечерам всей семьей пьют чай и чашечки выносят к столу на подносе.
В Букхеме меня встретил мой новый наставник — «Кёрк», «Великий Придира», как звали его отец, брат, а потом и я. Отец так много рассказывал о нем, что я вроде бы уже знал, что меня ожидает. Я готовился перенести излияния его нежности — не такая уж дорогая плата за избавление от школы, хотя, с другой стороны, и немалая. Особенно смущал меня один рассказ отца о том, как еще в Лургане, когда он как — то попал в беду, добрый старый Придира отвел его в сторону, нежно обнял, потерся своими милыми старыми бакенбардами о юную щеку отца, прошептал слова утешения и т. п. Итак, я приехал в Букхем, и старый сентиментальный учитель самолично ждал меня на платформе.
Он был очень высок, больше шести футов, одет в старье (как садовник, подумал я), тощ как палка и весьма мускулист. Его сморщенное лицо состояло из сплошных мускулов; правда, оно было видно лишь отчасти — наподобие императора Франца Иосифа, он чисто выбривал подбородок, зато носил усы и длинные бакенбарды. Мое внимание, как вы понимаете, было приковано к бакенбардам, и щеки заранее горели. С чего он начнет? Конечно, прослезится при встрече, но не было бы хуже. Почему — то я всю жизнь терпеть не мог обниматься, тем более — целоваться с мужчинами. (Это, конечно, не мужество, а слабость, с друзьями целовались и Эней, и Беовульф, и Роланд, и Ланселот, и Джонсон, и адмирал Нельсон).