Шрифт:
Однажды, когда я проходил мимо вокзала, передо мной вдруг мелькнуло знакомое лицо и кто-то окликнул меня. Это был Маладжиджи: я не видел его десять лет. Мы остановились и пожали друг другу руки, радуясь встрече. Это был уже не прежний Маладжиджи: грязный и злой мальчишка, всегда готовый обрызгать вас чернилами или исподтишка вымазать мелом. Но я узнал его по прежней ухмылке.
— Эй, Маладжиджи, так ты, значит, жив и здоров?
— Не только жив и здоров, но за это время стал бухгалтером.
И голос у него был не тот, что раньше. Со мной говорил взрослый мужчина.
— Ты что, тоже едешь? — спросил он. — А вот угадай, куда еду я! — И он поднял с земли кожаный чемодан, гармонировавший с его светлым плащом и элегантным галстуком. Он взял меня под руку. — Проводи меня до вагона. Я еду в Геную.
— Но я спешу.
— А оттуда в Китай.
— Не может быть!
— Ну вот и ты тоже! А почему бы и нет? Что тут особенного? Заладили все одно и то же, нет чтобы пожелать мне счастливого пути: ведь я могу и не вернуться! Значит, и ты такая же баба, как все!
— Но чем ты занимаешься?
— Я же говорю, еду в Китай. Проводи меня.
— Да нет, я не могу. Спешу.
— Ну тогда пойдем, выпьем кофе. Ведь ты последний, с кем я прощаюсь.
Мы выпили у стойки на вокзале по чашке кофе, и неугомонный Маладжиджи сбивчиво рассказал мне о своей жизни. Он не женат. У него был чудный ребенок, и он умер. Он бросил школу вскоре после меня, так и не закончив ее. Однажды во время переэкзаменовки он вспоминал обо мне. Его настоящей школой была борьба за существование. А сейчас разные фирмы просто рвут его на части. Он знает четыре языка. И вот его отправляют в Китай.
Сославшись на то, что я спешу, хотя это была неправда, потрясенный и уничтоженный, я наконец отделался от него. Я пришел домой, еще взволнованный встречей, в голове у меня царила сумятица, мысли обращались то к моей бесцветной юности, то к дерзкой необычайности этой судьбы. Не то чтобы я завидовал ему или он мне так уж понравился, нет, но меня почему-то мучил неожиданный контраст нашего общего бесцветного прошлого и его яркой и необычной теперешней жизни, кусок которой мне мельком пришлось увидеть.
Дома никого не было, потому что Чилия теперь часто уходила работать к соседке. И я сидел и думал один, в темной комнате, слабо освещенной синим язычком газовой горелки, на которой спокойно кипела кастрюля.
Много вечеров провел я вот так, в одиночестве, кружа по комнате или бросаясь на кровать, весь во власти оглушающего молчания пустоты, которая постепенно смягчалась мягкой мглой вползавших в комнату сумерек. Далекие и близкие шумы города — крики детей, грохот улиц, птичьи голоса — до меня едва доносились. Чилия быстро заметила, что, придя домой, я не обращаю внимание на ее отсутствие, и теперь, не бросая шитья, при звуке моих шагов она высовывалась из дверей Амалии и окликала меня. Тогда я заходил туда с безразличным видом, перекидывался с ними двумя-тремя фразами и однажды всерьез спросил у Амалии, почему она перестала к нам заходить; ведь у нас было гораздо светлее! Амалия ничего не ответила, а Чилия отвела глаза и покраснела.
Однажды ночью, желая ее чем-то развлечь, я рассказал ей о Маладжиджи, и она смеялась счастливым смехом, слушая мои описания этой странной личности. Но я тут же вслух позавидовал ему: он-то добился удачи, уехал в Китай.
— Мне бы тоже хотелось, — вздохнула Чилия, — так бы хотелось, чтобы и мы с тобой поехали в Китай.
Я усмехнулся:
— Разве только на фотографии, которую мы пошлем Маладжиджи!
— А нам разве не нужна фотография? — сказала Чилия, — Джорджо, ведь мы ни разу вместе не сфотографировались!
— Чего ради бросать деньги на ветер!
— Ну, пожалуйста, давай сфотографируемся!
— Но мы же и так все время вместе: и днем, и ночью. И потом, я не люблю фотографий.
— Мы поженились, и у нас не останется на будущее никакой памяти! Давай сделаем хоть одну фотографию!
Я ничего не ответил.
— И это будет недорого. Плачу я.
— Фотографируйся с Амалией, если тебе так хочется.
На другое утро Чилия лежала, повернувшись к стене, спутанные волосы падали ей на глаза, и она не смотрела в мою сторону. Я хотел приласкать ее, но, заметив сопротивление, разозлился и встал. Встала и Чилия и, умывшись, подала мне кофе, не глядя на меня, все с той же спокойной настороженностью. Я ушел, не сказав ни слова.
Вернулся я через час.
— Сколько у нас на книжке? — спросил я.
Чилия удивленно на меня посмотрела. Она сидела за столом, и лицо у нее было растерянное.
— Я не знаю. Ведь она у тебя. Наверное, лир триста.
— Триста и пятнадцать и еще шестьдесят. Вот они, — Я положил пакет на стол. — Трать их как хочешь. Давай повеселимся. Они твои.
Чилия поднялась и подошла ко мне.
— Зачем это, Джорджо?
— Затем, что я был дурак. Слушай, не хочу я об этом говорить. Если денег так мало, стоит ли их считать? Ты еще хочешь фотографироваться?