Шрифт:
Микеле положил нож на стол и вышел на крыльцо; опустился на полуразвалившуюся скамейку и сидел, не двигаясь. Лишь изредка он сгонял садившихся ему на лицо мух и думал о стариках, которые терпят на себе столько мух, потому что уже не имеют сил прогонять их…
Мартина на дереве
Мартина — женщина уже немолодая, но все еще неугомонная, и угомонится она не раньше, чем совсем поседеет.
Она костлява, крепка и сварлива, и злости в ней бездна; чуть что — скулы ее густо краснеют, а беззубый рот ехидно и злобно кривится. Хула, которую она обрушивает на голову обидчика или жертвы своего гнева, поражает неистощимым разнообразием применяемых оскорблений и колких намеков — то самых обычных, то таких причудливых и диковинных, какие могут родиться только в ее распаленном яростью мозгу.
Такими бурями она время от времени взбаламучивает сонные воды глухого проулочка, куда выходит с десяток убогих покосившихся дверец, выплескивающих по утрам на эту узкую полоску грязи сотню квохчущих кур, душ тридцать чумазой драчливой ребятни, а из низеньких сарайчиков — стайку поросят, которые тут же стремглав несутся к каменным лоханям и тычутся в них своими ненасытными рыльцами.
Один из них принадлежит Мартине; он самый смирный и послушный из всех, а потому — самый чистенький и упитанный. Дав ему насытиться, Мартина садится возле него и нежно скребет ему под брюшком, размеренно приговаривая нараспев: «Шквар-ка-ты-моя-шквар-ка», пока от столь нежного обращения у кабанчика не затуманиваются глаза и он не засыпает.
Тогда Мартина смотрит, как он спит; при этом она либо вяжет, либо старательно, легким, еле заметным прикосновением вылавливает у своего питомца насекомых, шныряющих по его розовому тельцу среди густой заросли белых щетинок.
Каждый год в октябре Мартина продает его; а потом плачет по нескольку дней. Чтобы не слышать больше предсмертного крика животного с перерезанным горлом, — как это случилось с ней однажды, — она теперь всегда продает его скупщикам из Пульи.
Потом, мало-помалу успокоившись, берет на откорм следующего. Прибылью от продажи она оплачивает каморку, в которой живет, и небольшой хлев для поросенка. А чтобы не умереть с голоду, летом Мартина подбирает в поле колоски, а зимой ходит на сбор оливок. Хозяйка она бережливая, разумная и муку свою расходует экономно, а когда по вечерам готовит себе ужин, в кувшин с маслом окунает вязальную спицу и по ней наливает в миску ровнехонько двенадцать капель.
В долгие зимние вечера она ходит на посиделки к соседям, по очереди в каждый дом, и рассказывает свои сны. А сны Мартине снятся каждую ночь; в ее спящей голове встречаются все усопшие их деревни и посылают ныне здравствующим родичам весточки. В снах Мартины они тревожатся за своих близких, изо дня в день следя за их бедами, и говорят тихими, еле слышными голосами, какие и должны быть у всех обитателей того света, живущих среди облаков и звездных россыпей, между долиной Оливола и Лишоне.
Не было случая, чтобы Мартина не голосила над умершим в их деревне или пропустила хоть одни похороны; в своих снах она всегда безбоязненно разговаривает с мертвецами; но вот повстречаться с ними в сумерках она боится: она уверена, что все они сидят по темным углам под кустами, точно нищие с протянутой рукой, — бездомные обитатели их деревни, — и прячутся там, покуда ночь не прогонит их восвояси.
Мартина рассказывает о покойниках, испуганно тараща глаза, размашисто крестясь и дрожа от умиления и страха.
В том и проходят годы бедняжки Мартины. Но в последнее время на ее голову стали сыпаться всевозможные беды, и сны ее разладились.
У Мартины, кажется, есть клочок земли где-то между рекой и кладбищем; ее ли земля — сказать это с уверенностью нельзя, уже много лет никто не заявляет своих прав на нее; все бумажки насчет этого клочка затерялись, должно быть, в делах земельной управы Рэ-Джоаккино, и налог за него никто не взымает. Это и в самом деле крохотный участок, на котором только и есть, что две чахлых низкорослых оливы да одно грушевое дерево, развесистое, покрытое буйной листвой. Участочек лежит на косогоре, и, как ни старается Мартина обложить его камнями, быстрые дождевые потоки всякий раз вымывают его, унося с собой всю землю, а заодно и все, что посеяно. Один только отчаянный пырей пускает свои корни в трещины каменистого грунта.
Как-то в ноябре, наутро после ночной бури, Мартина пошла на свое поле собрать немного недозрелых палых оливок, не дожидаясь, пока их поглотит раскисшая земля; вместе с нею была Кончетта Маньо, глухая и кособокая, похожая на сухую скрюченную ветку старуха. Женщины ползали на коленях по липкой грязи, перебирая руками мокрые комья, с трудом отыскивая сливавшиеся с землей ягоды.
Хотя умытое ночным дождем небо светилось мягкой голубизной, было холодно, и Мартина то и дело дула на свои перепачканные грязью руки. Немногим раньше неподалеку от женщин, по проселку, промчался мотоцикл. От треска мотора Мартина вздрогнула, обернулась и поглядела вслед; на мотоцикле сидело двое; тот, что правил, был одет по-военному.
— Быть нынче беде, Кончетта, — сказала Мартина, перекрестившись.
Старуха ничего не поняла. Однако, видя, что Мартина крестится, тоже перекрестилась и снова принялась за дело.
Не прошло и получаса, как мотоцикл вернулся назад и остановился вдруг как раз против Мартининого участка. Оба седока слезли с машины и быстрым шагом направились в сторону женщин. Одетый по-военному спросил в упор:
— Чье это поле?
— Мое, — ответила Мартина.
— А что вы тут делаете?
— Палые оливки собираем.
Старуха поднялась на ноги и беспокойно, с трясущимся подбородком глядела на говоривших.
— А это кто такая? — спросил человек в штатском, указывая на старуху.
— Это я позвала пособить; мы с ней на пару работаем. А вечером мы, значит, ягодки эти перечтем и разделим: одну — ей, другую — мне; одну — ей, другую — мне; а крупная, мелкая — тут уж как кому достанется; после мы их, значит, помоем, посушим и…
— Хватит болтать, — прервал Мартину военный. — Вы к старосте обращались за разрешением использовать ее? Вы же являетесь работодателем!