Шрифт:
– Ничего, что я вам это рассказываю? – спросила Мэри.
– Нет, что вы, – ответила Кэтрин, – но вы ведь ошибаетесь, не так ли? – Ей и правда стало ужасно неловко. Ей совсем не нравилось, что дело принимает такой оборот. Мало того что ситуация малоприличная, главное – ее поразило страдание, звучавшее в голосе Мэри.
Полная странных догадок, на всякий случай она еще раз внимательно поглядела на Мэри. Однако напрасно она надеялась найти подтверждение тому, что все это было сказано не всерьез, – сомнений быть не могло. Мэри сидела, устало откинувшись в кресле, с таким видом, как будто за все время, пока длилось ее мучительное признание, миновали не краткие минуты, а пятнадцать долгих лет жизни.
– Не правда ли, есть такие вещи, в которых невозможно ошибиться? – сказала Мэри тихо. – И это удивительнее всего… я имею в виду, когда любишь кого-то. Я всегда считала себя человеком здравомыслящим, и даже гордилась этим, – добавила она. – И совершенно не ожидала, что со мной такое случится… то есть я хочу сказать, когда другой этого не чувствует. И вот что было глупо: я стала притворяться. – Она помолчала. – Потому что, понимаете, – быстро продолжила она с жаром, подавшись вперед, – это любовь. Сомнений быть не может… Я его по-настоящему люблю… Ральфа. – Энергичный кивок, выбившаяся прядь волос, пылающее от волнения лицо – все это придавало ей вид гордый и вместе с тем вызывающий.
«Значит, вот как это бывает», – думала Кэтрин, глядя на нее. Помедлив в нерешительности, поскольку не была уверена, что ее слова будут уместными, она все же произнесла едва слышно:
– Значит, вы любите?
– Да, – сказала Мэри. – Люблю. О, если бы только я могла – не любить!.. Но дело не в этом, просто вам следует знать… Есть еще одно, что я хотела вам сказать. – Она помолчала немного. – Конечно, он не просил меня говорить вам об этом, но я уверена: он вас любит.
Кэтрин еще раз внимательно посмотрела на нее: наверное, Мэри слишком возбуждена, что-то напутала и вообще все это какой-то бред. Но нет, Мэри сосредоточенно хмурила брови, будто пыталась найти аргумент в трудном споре, и все же больше была похожа на человека рассудительного, а не на того, кого переполняют чувства.
– И это доказывает, что вы ошибаетесь, все совершенно не так, – сказала Кэтрин, пытаясь рассуждать здраво.
Можно даже не обращаться за подтверждениями к собственным воспоминаниям, потому что и без того было ясно: если Ральф и испытывал к ней какие-то чувства, то этими чувствами были – скепсис и неприязнь. Тут и думать нечего, а Мэри, хоть и уверяла в обратном, даже не пыталась ничего доказать, лишь объясняла, скорее себе, чем Кэтрин, что позволило ей прийти к такому выводу.
И она заставила себя сделать то, что требовал от нее ее внутренний голос, – и ее подхватило и понесло, как на гребне гигантской волны, против которой она бессильна.
– Я сказала это вам, – говорила она, – потому что надеюсь, вы мне поможете. Я не хочу ревновать. А ведь я ужасно ревную. И я решила: единственный выход – открыться вам. – Она помедлила в нерешительности, пытаясь, видимо, прояснить для себя, что же на самом деле чувствует. – Если я вам откроюсь, тогда мы сможем об этом поговорить, и, если начну ревновать, я сразу вам скажу. И если почувствую искушение сделать что-нибудь ужасно гадкое, я тоже вам расскажу – так будет правильно. Оказалось, это нелегко, но одиночество меня пугает. Я могла бы замкнуться и жить дальше с этим. Да, именно этого я и боюсь. Если думать о чем-то всю жизнь – ничего не изменится. Но так трудно что-то в себе изменить. Когда я думаю о чем-то, что это плохо, то так и продолжаю думать, и теперь я понимаю, что Ральф был прав, утверждая, что нельзя делить все на только хорошее и только плохое, то есть, я хочу сказать, нельзя никого осуждать…
– Ральф Денем так сказал? – возмутилась Кэтрин.
Каким же черствым и бессердечным надо быть, чтобы заставить бедняжку Мэри так страдать, подумала она. Перечеркнул дружбу, когда в ней отпала необходимость, и что еще хуже – подвел под это дело философскую теорию, насквозь фальшивую.
Она уже собиралась сказать об этом, как Мэри ее опередила.
– Нет-нет, вы не поняли, – сказала она. – Если в этом искать виноватых, то виновата я одна. В конце концов, я же знала, на что иду, это был сознательный риск… – и неожиданно замолчала.
Ее вдруг осенило, что, рискнув, она лишилась приза, причем окончательно, и уже не имеет права, говоря о Ральфе, утверждать, что знает его лучше, чем другие. И любовь к нему тоже теперь не ее исключительная собственность, раз он не разделяет это чувство; и в довершение всего новая ясная и прекрасная картина жизни стала вдруг дробиться и туманиться, стоило ее доверить другому. А прежняя неразделенная любовь, теперь, увы, утраченная, была так хороша! И чтобы скрыть навернувшиеся слезы, она поднялась, подошла к окну, раздвинула занавески и встала там, пытаясь успокоиться. Не то чтобы она стыдилась своей печали, горше всего было то, что она решилась на предательский шаг по отношению к себе самой. Загнанная, обманутая, ограбленная – сначала Ральфом, затем Кэтрин, она вся растворилась в этом унижении, ничего не осталось ей такого, что она могла бы назвать своим. Слезы бессилия застилали глаза и катились по ее щекам. Но по крайней мере, со слезами она еще могла справиться и немедленно привела себя в порядок, после чего повернулась к Кэтрин и собрала по кусочкам остатки храбрости.
Кэтрин не шелохнулась: она сидела в кресле, чуть подавшись вперед, и глядела на огонь. Чем-то это напомнило Мэри Ральфа. Так и он, бывало, сидит, подавшись вперед, и смотрит в одну точку перед собой, а сам витает где-то далеко-далеко, открывает неизведанные земли, размышляет о важном и вечном, а потом вдруг очнется и скажет вдруг: «Ну что, Мэри?» – и молчание, исполненное для нее такой романтики, уступает место приятнейшей из всех бесед.
Однако в этой молчаливой фигуре было что-то незнакомое – тихое, торжественное, значительное, – даже дух захватывало. Мэри не спешила. Горькие мысли ушли, и она ощущала теперь удивительное спокойствие и уверенность. Она молча отошла от окна и снова села рядом с Кэтрин. Говорить не хотелось. Однако Мэри уже не была одинока, она стала сразу и жертвой, и гонителем, она была счастливее, чем когда-либо, и обделеннее, чем раньше, она была отвергнутой и бесконечно любимой. Нечего было даже пытаться выразить эти ощущения, более того, возникла уверенность, что ее понимают без слов. Так они сидели рядом в тишине, и Мэри осторожно поглаживала мех на юбке старенького платья Кэтрин.