Шрифт:
Муравлеев успокоился и вернулся к книжке.
– Повсюду новые пути сообщения, пронизывая, подобно новым артериям, тело государства, устанавливают новые связи, – без запинки гнала Карина. – Возобновили свою деятельность наши крупные промышленные центры…
Краем уха уловив «утвердившаяся религия улыбается всем сердцам», Муравлеев снова насторожился, уж не вздумала ли Карина издеваться над почтенной публикой. Но нет, она сидела, всем телом подавшись вперед, и губы ее шевелились, а глаза неподвижно смотрели в зал, помогая голосу гипнотизировать спины. Муравлеев снова опустил глаза в книгу, успокоенный, даже умиротворенный ее наивной сосредоточенностью.
– Где, в самом деле, найдем мы больше патриотизма, больше преданности общественному делу – словом, больше разума? Я имею в виду, милостивые государи, не поверхностный разум, не суетное украшение праздных умов…
И хотя Муравлеев честно взглянул на внутренние часы, ему совсем не хотелось, чтобы все это кончилось. Однако, длить наслаждение становилось уже некорректно, не по-товарищески, и он только дослушал про глубокий и умеренный разум, который прежде, превыше всего умеет преследовать цели полезные, содействуя выгоде каждого частного лица, а следовательно, и общему благосостоянию и прочности государства, и, как экзекутор, протянул руку к кнопке, стараясь попасть в поле ее бокового зрения.
Но Карина, упоенная собственной песнью, ничего не видела, не замечала и, набрав в грудь нового воздуха, начала было про уважение к законам. Муравлеев, решившись, тронул отглаженное плечо, Карина вздрогнула, Муравлеев вздрогнул и на секунду забыл, что он собирается делать. Целую ценную секунду голос его звучал один, в то время как сам Муравлеев еще только вспоминал, как он списывал тексты с магнитофона, кивон, требьян, ансамбль, поступил в институт, подписал контракт и оказался здесь, в этой будке, с Кариной, на той стадии вспоминания, где окончательно нагнал свой голос и присоединился к нему на «четкой и адаптированной к рыночным условиям политике». Карина встала и вышла из будки. Неожиданно для себя Муравлеев затосковал.
Спустя полчаса она вернулась и день продолжился, исподтишка он разглядывал лиловое кружево, выбившееся из рукавов, запотевший браслет. Впервые за многие месяцы слушал внятную человеческую речь. Туфли ее опирались на мысочки, два каблука надолго застывали в воздухе и с силой вжимались в пол только в самых критических местах, где голос шел от бедра. Даже отвернувшись, он ни на секунду не переставал ощущать ее присутствия.
– Политические бури поистине еще гибельнее, чем атмосферные волнения, – с нажимом заявила Карина, и одна туфля слетела у нее с ноги. Муравлеев деликатно отвернулся к стене.
– Только тот, кто до такой степени ослеплен, кто до такой степени погряз, – рассеянно продолжала Карина, до упора откинувшись на спинку и сползая все ниже, ниже, нашаривая ногой потерявшуюся туфлю, так что Муравлеев уже не знал, что приличней – продолжать делать вид, что ничего не замечает, или обернуться к ее бесстыдно распластанному телу и послать спокойный, дружелюбный взгляд.
– Я не боюсь употребить это выражение! – с досадой отрезала Карина, видимо, нащупав, но в последний момент упустив туфлю. Даже упорно глядя в стенку, он не мог не улавливать каждого движения, доносившегося до него с колебанием воздуха в ограниченном пространстве кабины.
– … в предрассудках прошлых веков, – упорствовала Карина, тонкой, гибкой ступней выгребая из-под стола ком бумаг. Тут он решился, развернулся и встретился с взглядом, исполненным ненависти. От страха он немедленно нырнул под стол, ухватил туфлю и поставил на стол перед Кариной. И Карина, не замолкая ни на секунду, начала заливаться тяжелой свинцовой краской, и Муравлеев, уже вообще не понимая, что ему делать, сунулся в микрофон, вклинился на полуслове, а Карина схватила туфлю, наклонилась, пристроила ее на ногу и выбежала из кабины.Из-за спин, сбоку сцены, виднелось лицо председательствующей, пораженное ужасом, как безглазая маска трагедии. Тех, кто в зале, это лицо должно бросать в пот, что не просто вздремнул, а всхрапел на весь зал, докладчика – что беззаботной халтурой, сам не ведая как, наступил на больные мозоли собрания, переводчик же, нервный, пугливый, как вообще все жвачные, должен послать панический взгляд на кнопки, а в тот ли канал он сейчас переводит. На самом же деле она смотрела в лэптоп – приоткрытый рот, выпученные глаза поверх очков, внимательный ужас, – и думала только о том, какими словами объявлять следующее выступление. Это буддийское упражнение на не принимать на свой счет Муравлеев, как большинство здесь, проделывал множество раз, и, как большинство, серьезно продвинулся, так что ему почти не казалось, что он окружен подсадными, которые все понимают, все языки. Или уловят в наушниках шорох, возню и сопенье.
– Прошли те времена, когда гражданские раздоры обагряли кровью площади наших городов, – уверяла Карина.
– Но хотелось бы обратить внимание на следующую опасную черту региональных конфликтов, – вносил трезвую струю Муравлеев.
– Когда собственник, негоциант и рабочий, засыпая ввечеру мирным сном, трепетал при мысли, что проснется под звон набата смутьянов, – нагнетала Карина.
– Однако определенные тенденции позволяют говорить, – снова выравнивал весы Муравлеев, не любивший истерии и паники.
– Отвратившись памятью от этих мрачных картин, что я увижу? Возрождается доверие! – соглашалась и Карина.
– Гарантируя прочные деловые отношения для инвесторов, – наконец, поставил точку Муравлеев, и всех распустили на обед.В графинах позвякивал лед, пальцы мерзли на заиндевелом стакане, после душной и тесной кабины Муравлеев рассучил рукава и опять влез в пиджак, кондиционер работал нещадно, и даже креветок подавали холодными, с кетчупом. Но от каждого слова Карины дышало полуденным зноем, свежескошенным сеном, седельной кожей и новехонькой амазонкой прелестной спутницы: – А все же хотелось бы верить, что свободно вздохнет инженерный состав и станочный рабочий, – и, помимо желанья, он любовался ее неопошленной речью, ведь ни разу за целых полдня она не сказала «равные права пользования экономическими правами», ни разу «выявление культурных влиятельных сил», и встретить ее посреди конференции не в папильотках, не опустившуюся и не бранящуюся с ключницей, офицеру (Муравлеев приосанился), расквартированному в глуши… (а для охотника все – глушь и дичь).
Они вернулись в альков, задрапированный стеганым одеялом. Каждый раз, когда, задыхаясь, кто-то из них пытался отогнуть со своей стороны хотя бы угол, вскакивал звукотехник и отгибал этот угол обратно. Они разморились, вспотели, порозовели, на смуглых скулах Карины появился румянец, ресницы отяжелели, браслет сполз на кисть, оставив на коже влажную выемку. Оба они начинали засыпать. Когда она выходила, продолжать ворочать языком становилось еще трудней. Он пытался встряхнуться, но ему безостановочно снились сны. Когда выходил Муравлеев, он протискивался у Карины за стулом, стараясь ничего не задеть, но отмечал ее острые плечи, неизменно выдвинувшиеся вперед, к людям, будто она и впрямь поверяла им что-то важное. Он возвращался, протискивался назад, Карина сдвигалась со стулом, еще больше наклоняясь и убыстряя перевод, под глазами размазалась тушь. Задний ряд дремал. Вероятно, не только задний, но тех было не видно. Впрочем, каждый раз, протискиваясь мимо нее, он все меньше думал о корректности своих движений, а, сидя вместе, они откровенно кренились друг к другу, ища в полусне, куда преклонить голову. Сменяясь, они уже не стеснялись не просто тронуть, а растолкать другого, как будто в этой палатке прожили ровно тридцать лет и три года.