Шрифт:
Он запорол линолеума в момент. Извернувшись ужом, Муравлеев устроился так, чтоб зубы его шевелились, лицо сохраняло бесстрастное выражение, а рука писала: «Не бойтесь! «Депортация» значит всего лишь съездить в тот штат, откуда вы заявились, и заплатить там штраф». Но линолеум обезумел. Он оттолкнул муравлеевскую записку и на вопрос судьи: «Ну-с, будем депортироваться добровольно или сначала желаете заседание с целью установления личности?» ответил: «Заседание!» Муравлеев встретился глазами с госзащитником, и тут увидал такой пример бесстрастности лиц, в сравнении с которым его была дрянью и жалким любительством. «Вы что, не согласны, что вы Иванов?» «Согласен! Хочу заседание!» «Чтоб они прилетели оттуда и доказали, что вы тот самый?» «Чтоб доказали». «Но вы – тот самый?» «Тот самый. Но пусть заседание». «Все это время вы будете здесь, в тюрьме». «Пусть, – сказал человек-линолеум. – Пусть сидеть. Хочу заседание». Муравлеев написал записку защитнику, что клиент его, линолеум, ни шиша не понял, не устроить ли перерыв? Защитник столкнул ее локтем на пол. «Вы все это время собираетесь здесь сидеть? Вместо того, чтоб уехать и там заплатить? (Это только так называется – депортация, – в отчаянии шепнул Муравлеев). Месяца два в тюрьме, и все это для заседания, на котором установят вашу личность, от которой вы и сегодня не отпираетесь. Зачем это?» «Заседание, – твердо сказал тот. – Я Иванов, вот моя личность, и я хочу заседание». Его увели, а госзащитник ехидно сказал: «Через два! Держи карман шире! Они будут в бешенстве, и раньше чем через полгода за ним не прилетят! Это ж надо же быть таким идиотом…».
Еще издали по коридору он заслышал отчаянное квохтанье, приближаясь к хозяйственным службам, где собралось полдюжины женщин с именами, на которых мы выросли – Исидора, Марго, Мерседес, Долорес. Там было душно и пряно, как в пироге с корицей, он пошарил глазами – найти б поскорее бланк, заполнить счет и уйти отсюда. Мерседесы, Марго, Исидоры, Долорес стояли, сидели, диагонально закинув ногу на ногу и посверкивая клинком каблука («ни одно железо не входит в сердце так леденяще» в учебнике Кобылевина), скалили в зеркальце зубы, болтали по телефону (там, на другом конце, такая же мельница рук), ни одна из них не подвинулась, не посторонилась, не привстала со стола – самый востребованный в судебной системе язык! – пока он выдвигал какие-то ящички и шарил под телефоном. Расстегнув оборки на волглой груди, чуть рябая красавица-мексиканка обмахивалась журналом, глаза устало горели сквозь челку, рядом, скосив к переносице брови, товарка изучала стрелку у себя на чулке. Того и гляди развесят по спинкам лифчики для просушки. Вот дворницкая!..Нет, извозчицкая – почтовые лошади просвещения… Один раз (как пишется «quot linguas calles, tot homines vales», изречение вашего Карлоса I-го?) он увидел: пошел по рукам блокнотик… Они не умеют писать! озарило его. Вот чистый случай поэзии сердца! Ежедневно многие сотни Хозе переводят через дорогу, бесстрашно ступив с тротуара в грохот колес и визг тормозов, не умея, заметьте, при этом писать! (Разве что в туалетах, предупреждение «piso mojado», создавая неверное впечатление, что mojado по-испански пол). Так что не лошади даже, почтовые мустанги просвещения, дикие, необузданные, каблуки, вороные гривы, не боятся ни черных кружев, ни красных платьев, ни хорошей дозы шанели нервно-паралитического воздействия, – ни малейшего представления о записке, свернутой в трубочку и засунутой в расщелину над копытом! Не подозревают, но несут, как ген, через леса, через моря, из поколения в поколение. Напористый южный язык волновался, как море толпы на базарной площади, его голова выныривала там и сям, ища бланк, и снова окуналась в волну. Как гениального фильма не портят титрами, он смотрел и видел, о чем они говорят.
Обсуждалось только что переведенное изнасилование, и мнения разошлись. Какое же изнасилование, мигом вскочив со стула, вскричала самая молодая – rapado? rapado?! – чтоб потом пойти в душ (по темени забарабанил поток равноударных, как в пытке, слогов), одеться (прямо смотреть неудобно, но, скосив глаза, он все же в общих чертах проследил пантомиму), уложить волосы (в дьявольски-острых ушах покачивалось и звенело), накрасить глаза (вроде Герники), губы, ногти, выпить кофе – и только потом позвонить в полицию?! Да, и так тоже бывает, – возразила товарка постарше. – Называется шок. В шоке душ, в шоке шелковое белье, кремы, пудры, лосьоны, фен, машинально заученные движения, маникюр, чашка кофе, модный журнал, липосакция, вены, куриные лапки, мешки под глазами, усы, борода, безобразные родинки, пятна… И тут вдруг дошло! Тут только дошло: изнасиловали! Следы избиения? Да любая из нас к сорока – батальное полотно… Муравлеев выдернул из-под скрепкосшивателя бланк, не глядя заполнил фамилию, дату, номер дела и приготовился дать стрекача.
– Все в порядке, дружок?
Перед ним стояла начальница факсов, телефонов, наушников, бланков, всех вызовов и запросов, прикрывавшая и сама амбразуры, когда некого было послать, все «а» она произносила как «о» («лов», «говернмент», «контри»), и в лице этой Марфы сквозили черты безошибочного фамильного сходства с Марией.
– Все в порядке, дружок?
Муравлеев поколебался. Вот ей бы, на мягкую разодетую грудь, разящую духами, как чужая несвежая подушка, упасть бы и все рассказать. И хоть он не упал, она поспешила утешить:
– Не расстраивайтесь, дружок, со всеми бывает. Тут, на днях, говорю адвокату: вы бы подали на психиатрическую экспертизу. (Вдруг, думаю, ему не слышно?) Что б вы думали, в зале он объявляет: «Господин судья! Вот эта переводчица, сертифицированная административным управлением, заявила, что мой подзащитный-психованный. Попрошу занести этот факт в протокол». И оба они, адвокат и судья, с жадностью смотрят, как я буду ему это переводить… Не расстраивайтесь, дружок.Она всех называла «дружок»: подсудимых, коллег, адвокатов, – вроде клички собаки: да вы не волнуйтесь, дружок. Посмотрите на этот снимок, дружок. Объясните, дружок, отчего у нее на шее две резаных раны? Одна – случайно, а как же другая? Подсудимые смотрели ей в рот и были готовы идти за ней на край света. Муравлеев затравленно озирался: перед ними он был бесталанным. Молодые, они приносили в тюремный застенок дыханье весны; беременные, вызывали снисхождение присяжных; пожилые, располагали поверить, что как-нибудь перемелется.
En el invierno, te doy calor,
En la primavera te allegro la vista,
En el verano, te refresco,
En el otono, te alimento,
¿Quién soy?
В общем, жить было можно. Жить можно везде, и Муравлеев так и сказал Ире, чтоб она не волновалась зря. Вон в окне старики с турникетом: сначала, за кадром, железо, скребущее об асфальт, затем в кадр вдвигается металлоконструкция, следом шаркающее пальто и, наконец, на расстоянии двух шагов, почтительно согнутый, вышколенный дворецкий. Темза, сэр… Дом что! Кишащий мышами, термитами, осами, прогнивший каждой своей половицей, со свистом тянущий воздух, дом на днях упадет, а традиции останутся…
– Мы приедем к тебе за грибами, – все-таки продолжала волноваться за него Ира.
Во все время дискуссии (что если здесь много южнее, это значит грибы собирать надо раньше? или позже? подобно тому, как два раза в год переводят часы, и все спорят, в нашу ли это пользу) Муравлеев прислушивался к ветру за стенкой. Беспокойный сосед, что он там делает? Собирает пустые бутылки в рюкзак? Рвет простыни на тряпки? Они прикатили вдвоем, без Ромы: «Ему теперь неинтересно с нами». Муравлеев порылся в носильных вещах и извлек великолепную познавательную раскраску о рыцарях, а Ира почему-то засмеялась: «Ну ладно, кому-нибудь отдам».
Войдя в лес, Муравлеев тут же узнал уходящую вдаль аллею. Только где это было? С ассенизаторами? В гостиничном баре? Ира с Фимой ушли вперед, а Муравлеев соображал: до боли знакомая местность, но чего-то все-таки не хватает. Вот тут левее под деревом должны быть иконки Microsoft Word, Excel, PowerPoint, Internet Explorer… И, прояснив, откуда он знает этот пейзаж, бросился догонять. Из тех грибов, что ему светят, бывает два, мухомор и поганка, но «поганок» оказалось столько, что Муравлеева взяла оторопь. И резные высокие пагоды, и гнилые избушки, и гладкие голыши, – сколько мира, не названного в голове! Не могут же все быть «поганки»! Порывшись в памяти, обнаружил гриб Карла-Иоганна, который любил Карл-Иоганн, мельтешила какая-то кантарель… Надо принять меры, пока не взяли за жопу в официальной фунговедческой обстановке. Или кто-нибудь скажет в теплой беседе:
– А вы собираете вешки?
И Муравлеев даст петуха. Или, в том же суде, где всегда инсценируют бородатые анекдоты: оттого померла, что грибков поела. А прокурор возьмет и спросит: каких?