Шрифт:
— Он вернулся в половине седьмого, снял пиджак и повесил его в шкаф со своими вещами он всегда обращался аккуратно, это надо правду сказать… В восемь пришла Франсина — она работает, я еще оставила ей обед на столе…
Вероятно, она уже рассказывала все это полицейскому комиссару, но чувствовалось, что, если бы от нее потребовали, она могла бы повторять свой рассказ снова и снова, все тем же плаксивым голосом, и взгляд у нее был бы при этом все такой же тревожный, как будто она боялась что-нибудь забыть.
Ей было лет сорок пять, и в молодости она, вероятно, была хорошенькой, но с тех пор прошли долгие годы, а ее каждый день с утра до вечера одолевали домашние заботы…
— Морис уселся на свое любимое место, у окна… как раз там, где теперь сидите вы. Это его кресло… Он читал книгу, но иногда вставал, чтобы отрегулировать радио…
В этот вечерний час в домах на улице Де-Дам нашлось бы, наверное, не меньше сотни мужчин, занятых тем же самым, — мужчин, которые, отработав целый день в конторе или в магазине, отдыхали теперь у раскрытого окна за чтением книги или вечерней газеты.
— Надо вам сказать, что он по вечерам никогда не гулял. То есть один, без нас. Раз в неделю мы ходили в кино, все вместе. …А в воскресенье…
По временам она теряла нить рассказа, прислушиваясь к тому, что делается на кухне, тревожась, не дерутся ли дети, не подгорело ли что-нибудь на плите…
— Так о чем это я?.. Ах, да… Франсина — ей уже семнадцать Франсина вышла погулять и вернулась в половине одиннадцатого. Остальные спали… Я готовила обед на сегодня, заранее, потому что утром мне надо было ехать к портнихе… Господи! Я и забыла предупредить се, что не приеду… А она меня ждет…
Это для нее тоже было трагедией.
— Мы легли… Вернее сказать, мы вошли в спальню, и я легла в кровать… Морис раздевался всегда медленнее, чем я. Окно было открыто… Жалюзи мы тоже не опускали, из-за духоты… В доме напротив никто на нас не смотрел… Там отель… Люди приходят и сразу ложатся спать… Их редко увидишь у окна…
Мегрэ сидел так неподвижно, вид у него был такой осоловелый, что Люка показалось, будто начальник сейчас уснет. Однако из губ Мегрэ, плотно зажавших мундштук трубки, вырывался время от времени легкий дымок.
— Мне и рассказывать-то нечего… Нет, такое могло случиться только со мной… Мы с ним разговаривали… О чем именно, я не помню, но пока он снимал брюки и складывал их, он все время говорил… Он остался в нижнем белье… Потом снял носки и стал чесать себе подошвы, они всегда у него болели… Я услышала с улицы такой звук… знаете, такой… ну, когда у машины мотор стреляет… нет, не такой даже, а вот какой:
ф-р-р-ф-р-р… Вот-вот, именно: ф-р-р-ф-р-р… Вроде водопроводного крана, когда в нем воздух соберется… Тут я подумала, что это вдруг Морис на полуслове замолк?.. Видите ли, я уже начала дремать, потому что за лень сильно устала… Ну так вот, замолчал он, а потом говорит тихонько и странным таким голосом: «Сволочь!». Я очень удивилась, потому что он почти никогда не ругался… Он был не такой… Я его спрашиваю:
«Что это ты?» Тут я открыла глаза — я ведь все время лежала с закрытыми глазами — и вижу, он валится на пол. Я закричала: «Морис!»
Понимаете, человек ни разу в жизни не падал в обморок… Он хоть и не был здоровяком, но болеть никогда не болел…
Я встала… зову его, говорю… А он лежит на коврике ничком и не шевелится… Я хотела его поднять, смотрю: у него на рубашке — кровь…
Я позвала Франсину, это наша старшая. И как вы думаете, что она мне сказала, когда увидела отца? «Мама, — говорит, — что ты наделала!» — и кинулась вниз, звонить… Ей пришлось разбудить угольщика…
— А где Франсина? — спросил Мегрэ.
— У себя в комнате… Она одевается… Ночью нам было не до того, нот мы и остались неодетые… Уж вы извините, что у меня такой вид… Сначала приходил доктор, потом полицейские, потом господин комиссар…
— Не могли бы вы нас оставить одних?
Она поняла не сразу, переспросила:
— Оставить одних?
Она ушла на кухню, и слышно было, как она бранит детей — все тем же нудным, монотонным голосом.
— Еще четверть часа, и я сошел бы с ума, — со вздохом проговорил Мегрэ, подходя к окошку глотнуть свежего воздуха.
Трудно объяснить почему, но только во всем существе этой женщины, возможно совсем не плохой, было что-то удручающе унылое, что-то такое, отчего меркнул, становился угрюмым и серым даже солнечный свет, лившийся в окно. Сама жизнь делалась в ее присутствии такой тусклой, такой никчемной и монотонной, что невольно хотелось спросить себя, неужели улица со всем своим движением, солнцем, красками, звуками и запахами была еще здесь, рядом, как говорится — только руку протянуть.
— Бедняга!..