Шрифт:
Но жилка жизни все еще пульсирует во мне — и это жилка любви. Хотелось бы стать ночью, но свет одиночества опоясывает меня и не дает мне им насытиться. Я обречен лишь — отдавать этот свет всем, окружающим меня.
Кто они? — Незнакомые, впервые увиденные мной существа, полые, но полные вражды ко мне за щедрость моей души.
Ты жив еще, Заратустра?
Почему? Зачем? Для чего? Куда? Где? Как?
Не безумие ли — жить еще?
Такой глубокой тоски я не испытывал давно.
И раскинувшийся подо мной тысячью огней Вечный город — вовсе не залог моего существования.
Можно ли быть таким же мертвым от бессмертия?
Летом я снова вернулся в Рапалло, где впервые сверкнул мне, ступая по воде и пролетая по воздуху, Заратустра.
И вновь, в течение десяти дней я завершил вчерне вторую часть Книги.
И чем ближе было ее завершение, тем горше становилось на сердце.
В день завершения второй части Книги, тишина, объявшая меня, обернулась призрачной Нимфой. Слова ее были беззвучны, но громом отдавались в моих ушах: «Роса увлажняет траву, когда ночь всего безмолвнее».
Она неслышно ступала босыми ногами по умытой влагой траве, продолжая беззвучно говорить:
— Самые тихие слова приносят бурю. Они ступают по голубиному, но глубинному, и управляют миром. Плоды твои созрели, но ты еще не созрел для них. Ступай же за ними.
И слезы градом хлынули из моих глаз.
В ностальгическом стремлении на север, из Вечного города, тускнеющего перед вечностью гор, покидаю жаркий удушливый июньский воздух римских улиц во имя прохлады высот Сильс-Марии.
Девственное одиночество знакомой тропы вгоняет меня в слезы, как встреча с давним, позабытым, но истинно душевным другом.
Орел парит надо мной, непомерно огромный, ибо его не с чем сравнить, и он кажется летающей лошадью. С моим приближением лениво взмахивает крыльями и зависает надо мной.
В своих творениях я парю, как орел, но по земле ковыляю с той же неловкостью, с какой ковыляет орел.
А искуситель Змей и кончика жала не кажет.
Настанет день, когда и орлы будут робко взирать на меня снизу вверх, а змей будет дружески змеиться тропой мне под ноги.
Тень от аспидно-синей скалы чудится не до конца отёсанной скульптурой Микельанджело. Окультуренное великими именами сознание оживляет этот скальный пейзаж.
Здесь моему взгляду, пораженному вирусом одиночества, скала неожиданно чудится одушевленным существом: одиночество прорывается скрытой жаждой человеческого общения.
Близко от меня пролетает орел. Отчетливо виден его круто загнутый властный клюв, обладающий невероятной пробивной силой, мощные, как железные капканы, когти, мерцающие сквозь панцирь перьев.
В огромном размахе его крыльев, кажется, ощутим весь циклопический разворот Альп над, словно притаившимися далеко внизу, долинами, понижающимися к морю, захватывающему весь горизонт.
Белые перистые облачка — ниже меня — чудятся крыльями Ангелов.
И хотя это, по сути, порождение моих грез, пестуемых новым, пока неиссякаемым потоком жизни, для меня эти небесные призраки более реальны, чем севший недалеко орел, мгновенно превратившийся в неуклюже переваливающуюся птицу.
И я, сам того не желая, понимаю, — суждена мне на всю оставшуюся жизнь эта напряженная противоречивость ангельского полета и земной неуклюжести, и она будет держать меня в своих тисках, из которых мне не вырваться.
Но в эти мгновения я вижу дальнюю, по горизонту, безмолвную пустыню моря, как бы внезапно придвинувшуюся, затягиваемую предзакатной дымкой, и давно не испытанный мной покой души легко и беспечально соприкасается с вечностью.
Со страхом и надеждой предчувствую, что именно здесь мне может открыться суть собственной жизни.
Не оказаться бы мне глухим и легкомысленным в этот судьбоносный миг.
Устрашающе огромный багровый месяц выползает из моря, и тени на скалах кажутся письменами, смахивающими на древнееврейские буквы.
«Маленьким священником» я учил этот язык.
Я стою, замерев. Лес обступает меня прохладой, — то мягкими льнущими травами и мхом, то жутко искривленными деревьями, опутанными лишайником, этаким похотливым бородатым старцем, насилующим и удушающим лес. Луна трепещет форелью в водах. Ложусь на ворох листьев, заложив руки за голову.
Дорогие имена внезапно приходят в этих фосфоресцирующих сумерках, как птенцы, выпадающие из гнезда воспоминаний. Ветка треснет под зверьком, быть может, ящерицей. Странный писк доносится из рядом затаившегося мира, который не дано различить человеческому глазу.