Шрифт:
Вероятнее всего, истинный кризис в истории человека произошел подсознательно, когда ему стало ясно впервые, что он насильно вытолкнут из своей самостоятельности, чтобы поклоняться божеству. Он не знал, что изгнан из рая до тех пор, пока не обнаружил себя вне его врат беспомощно представленным самому себе.
А я не заметил, как миновал врата Вечного города, хотя темно-красные древние его стены Аурелиана отчетливо и многозначительно надвигались на меня.
В город влюбляешься, как в женщину.
И все же есть большая разница. В лучшем случае женщина отвечает взаимностью.
Города же хранят свою высокомерную отчужденность, словно знают, что человеческая любовь мимолетна. Сел в поезд, и уже изменяешь ему с другим городом, еще не видя и не зная его. Такова ветреная натура туриста.
Вот и центр, пуповина Рима. Теснятся почти вплотную гигантские соборы, нехотя, словно по крайней необходимости, оставляя между собой узкие переулки, ибо единственное их желание — слиться в одно огромное Божье тело на земле.
Они с отчуждением и пренебрежением принимают эти ползущие массы букашек, называемых людьми.
Божье тело настолько подавляюще, что просто стоит за пределом восприятия этой массы букашек.
Разве только одиночка может внезапно очнуться и ощутить страх своего ничтожества, громадность этого бесконечно длящегося каменного склепа.
В Стендале пробуждался мистический страх перед архитектурой Рима.
Но и его охватывал трепет, когда он отрывал взгляд от рукописи на письменном столе, и перед ним, за окном, открывался почти на три четверти Рим, и на закате он видел последние лучи солнца сквозь окна купола собора Святого Петра.
И вскоре этот изумительный купол вырисовывался на чистом фоне оранжевых сумерек. Меня же потрясают голубые угли звезд — в провалах черной громады Колизея, наводящие на мысль, что вечный Рим не виноват в моих страданиях от хронического отравления прежней жизнью, и бегстве от сквозняков одиночества из каких-то глухих равнодушных отдушин. Удивительно, но я хожу один по закоулкам этого города, как будто прожил здесь жизнь.
Девицы, в надежде подцепить клиента, прогуливаются мимо поваленных колонн у виа Сакра — Священной дороги, при слабом свете фонарей уходящей вверх, в мрак, к арке Тита, к развалинам дворца Тиберия на Палатинском холме.
А я иду вниз, по улице Сан-Грегорио, мимо причудливо громоздящихся в полумраке фигурок на арке Константина — слева, и круто уходящих в небо развалин дворцов Домициана и Септимия Севера — справа.
Иду вниз, в странно влекущую и обнадеживающую тьму, пахнущую сырой свежестью обрызганных дождем деревьев и трав, в долину между холмами, где раскинулось древнее спортивное поле, Цирко Массимо, обросшее по краям диким кустарником.
Поднимаюсь к подножью Авентинского холма и замираю, потрясенный красно-бурым сумраком клубящихся в ночной подсветке колоссальных руин палатинских дворцов — бесконечным кладбищем, в котором целиком погребен некогда бессмертный Рим.
Пересекаю площадь Ромула и Рема, не отрывая завороженного взгляда от этого вечного кроваво-таинственного отсвета ночных руин — через огромное поле цирка Массимо.
Иду мимо гигантского многоэтажного лабиринта дворцов эпохи Юлиев, Флавиев, Северов, дворцов, прораставших один в другом, выраставших один из другого, павших под нашествием варваров, но в гибели своей воздвигших самим себе колоссальный монумент развалин, равного по величию которому нет в мире.
О, это варварски-хищное тщеславие победить смерть несоизмеримыми с человеческим рассудком каменными массами, жажда гигантизмом застраивающегося пространства вглубь, ввысь и вширь одолеть вечность и, главное, умение трезвым инженерным расчетом в сочетании с толщами травертина и кирпича, способными сопротивляться любым нападениям ветра и воды, добиться этой победы над временем.
Не учтен был лишь один фактор: тот самый человечек, который должен быть подавлен циклопическим величием.
Лишь ему, скапливающемуся муравьиными разъедающими массами, толкотней и толчением, дано разъять на груды бессмысленных несообразных вещей саму вечность.
Полутора часов мне хватит замкнуть это невероятное кольцо: подняться по изгибу дороги мимо колонн театра Марцелла времен императора Августа, увидеть справа над собой так по-домашнему нависшую Тарпейскую скалу, с которой в древности сбрасывали осужденных на казнь. Затем пересечь Капитолийскую площадь, слышать свои одинокие шаги по лестнице вниз, мимо Мамертинской тюрьмы, по Scala demonica, знаменитой лестнице стонов, на которой приговоренных к смерти милостиво оставляли умирать.
И вдруг, в этот момент и в этом месте, резкая головная боль охватывает половину головы медлительной ползучестью разложения. Остатки чего-то светлого и обнадеживающего — мгновения детства, творческих находок, успеха — при таком взгляде обратно, выглядят рабством, спекаются камнем в брюхе, тошнотой отравления.
Все прошлое, как отрава — на всю оставшуюся жизнь. И выходит, что надо обрубить его, ибо нет шансов увидеть его в свете надежды. А будущего вообще нет. Единственно влекущее неким подобием радости, переживанием свободы — итальянское небо в проеме древней башни.