Шрифт:
В Санкт-Петербурге, говорит она, в минуты, когда я кашляла кровью, меня обдавало ледяным дуновением какой-то бесполой и беспалой, какой-то тягучей бесконечности. Это был гибельный сквознячок.
Едва шевелилась, подрагивала свеча моей жизни. Я отряхивалась, как человек, долженствующий вскочить по крику петуха. Но мне следовало лежать, пока кровь не исчезнет с платка. И чем более существа, окружавшие меня, были валунами и жвачными, тем быстрее сквознячок этот гас среди них.
Здесь же этот ледяной порыв ударяет из-за каждого угла. Ощущение, что нечеловеческая красота Рима лишает человека иммунитета.
Мы смотрим на Рим сверху — с Яникульского холма. Под нами купол собора Святого Петра плывет в оранжевой купели заката. Палаццо огромными аквариумами соблазна купаются в темных водах садов Боргезе и Пинчио.
Жадно хочется, ощущая рядом присутствие Лу, замереть в Риме — утонуть в чистых водах искусства, итальянского солнца, мягкой певучести итальянского языка. Мне, давно не прикасавшемуся к клавишам рояля, все окружение кажется музыкой, медлительным легато, растягивающим римскую панораму с Яникула. Внезапным быстрым ритмом — стаккато начинает гнать переулками Трастевере, через древний мост, к фонтану Треви, который всем оркестром — «ин тутти» — опрокидывает на нас струи своих водометов.
Мы погружаемся в ритме анданте в золотую дрему висячих садов Фарнезе на Палатинском холме, вслушиваясь в бормотание воды в замшелых стенах под куртинами.
Нас завораживает ее летейская болтливость в кавернах развалин дворца Тиберия, и настороженная тишина смерти в долгом подземном ходе, в котором по преданию убили императора Калигулу.
Внезапен выход в послеполуденное солнце, замершее над грудой камней, оставшихся от некогда блистательного дворца Домициана с его пирами, которые казались вечными.
О, римские пиры, поросшие травой, покрытые щебенкой на палатинских тропах. Щебенка ли это, или останки черепов и остатки черепков бесчисленных амфор, ваз, кубков.
О, римские пиры, чье умопомрачительное великолепие обернулось глиной, прахом, пустотой, брешью, мировым отрезвлением.
Закат все еще пламенеет между каменными зубцами соборов.
Средневековые стрелки на башне в стиле барокко кажутся недвижными, словно бы солнце ухватилось за них, как за рога жертвенника, и не хочет погружаться во тьму. Стрелки, подобно кистям художника, оцепенели, охваченные соблазном закрепить обилие закатных красок. Сумерки застают нас у церкви Trinita de’ Monti, от которой вниз катится знаменитая широкая лестница — до Piazza di Spagna. Отсюда, переулками, мы обходим Palazzo Poli и замираем на миг, вбирая воздух, зная заведомо и все же сомневаясь, что за углом нас ждет фонтан di Trevi, известный всему миру. Уже поздно, фонтан сух и печально безмолвен. В льющихся водах кони, истинные мои друзья, сдерживаемые героями, рвались в пространство. Теперь же они выглядят поникшими и замершими, как в остановленном порыве, на полном скаку. Вместе с водами пресеклось внимание людских глаз. Второй час ночи. На площади перед фонтаном ни души. Отчетливо, как в шахте, слышатся лишь наши шаги. Поднимаемся по ступеням на Квиринальский холм, огибаем дворец, и по улице Четырех фонтанов возвращаемся на Via Vittorio Venetо. Стоим, глядя на темное, усыпанное звездами небо и я говорю, что это, по сути, небесная карта Рима.
И еще говорю, что во мне живет странная уверенность, хотя мы впервые прошли по этим улицам, вполне безумная, явно мистическая, и, все же, требующая право на существование. А мысль эта о том, что когда-то в иной жизни, быть может, во времена Стендаля с его «Прогулками по Риму», я уже ходил по этим улицам. Я ведь отыскал по тексту этой книги Стендаля место, откуда тот, на закате, видел солнце сквозь окна купола храма Святого Петра, и, сидя за столом, писал с печальным и светлым чувством, под беззвучный аккомпанемент постепенно исчезающего на чистом фоне оранжевых сумерек этого изумительного купола.
Мы спускаемся с Лу до Via del Corso, огибаем справа площадь Венеции. Поднимаемся на Капитолий с низко сидящим на коне императором Марком Аврелием, проходим мимо Мамертинской тюрьмы, в которой были казнены Шимон бар-Гиора и апостол Павел. Оставляем справа Форум и добираемся до Колизея.
Проводив Лу, я вернулся в гостиницу, и, не переставая о ней думать, смотрел оценивающе на себя в зеркале гостиничного номера. Несколько запотевшее зеркало окружало меня нижним миром, подобным исчезающей фате фата-морганы. Зеркало уже тем хорошо, что таит в себе надежду: все в нем привиделось. Зеркало подобно сну.
Во сне ощущение, что видишь все, как в зеркале.
Сapella Sistina
Мы снова вместе в Сикстинской капелле.
Она держится за меня, как дочь, нуждающаяся в защите отца от захлестывающего, лишающего дыхания вулканического истечения жизни из Божественного пальца, столь просто и невероятно выливающего в тигле эти светящиеся энергией жизни тела.
Потрясает невероятное мужество Микельанджело — держать на себе всю тяжесть мира, как этот купол, держать в абсолютном одиночестве, первым и, пожалуй, последним в мире. Энергия гения напрягает купол, устанавливая впервые эту божественно выгибающуюся форму, которая отныне уже навсегда, от Сотворения мира, будет приподнимать самую забытую в низах душу, выгибать ее на этих потоках жизненной энергии, как птицу, как ее крыло, как вообще крыло в восходящих потоках, начертанное другим гением — Леонардо.
Только они, сыны Средиземноморья, связанные пуповиной и с Европой, и с Азией, поднимаются в зрелищной своей хищности до высот словесной мощи Ветхого Завета.
Часто, говорю я Лу, глядя на величественные соборы, восхищаешься, сколько сил и таланта тратит художник или скульптор на скрытую гармонию, вовсе и не замечаемую зрителем, на детали фриза, отделку фразы. Не очень видны картины, барельефы, фрески в складках на многометровой высоте. К ним надо подниматься долго и трудно, да так и не увидеть, но именно по этой скрытой, а, быть может, скрываемой мощи определяется их долговечность.