Сац Наталия Ильинична
Шрифт:
– От ваших уколов еще и бред… Ничего я не писала, этих людей никогда не видела, спросите у моего му…
Но вдруг я потеряла способность говорить. Слишком тяжелая голова опрокинула спинку стула, я упала на пол и потеряла сознание… А потом оказалась где-то вне этого кабинета лежащей на подушке в постели. Около меня стояла очень красивая блондинка, молодая, в белом халате, наверное, врач, и делала мне какой-то укол. На какое-то время радость, что я жива, что рядом со мной стоит кто-то и хочет мне помочь, дала мне возможность выдавить последнюю фразу:– Скажите, вы – ангел?
Но глаза у «ангела» были злые. Вероятно, в то время и она верила, что мы с Зарей были врагами народа… Неисповедимы были пути моей судьбы. Способность говорить я потеряла недели на две. Но то ли опять последовал какой-то запрос, то ли не время было еще отправлять меня на тот свет, но я была переведена в самые роскошные апартаменты, которые, как это ни странно, наличествовали в той же внутренней тюрьме. Помню, как лежала по всем правилам на животе на пушистом ковре, как бесшумно входил в комнату дородный мужчина в форме с хорошо сделанной приятной улыбкой и заботливо кормил меня то очень вкусно приготовленной рыбой, то слоеными пирожками… Но в то время я уже ничего не понимала и не хотела понимать. Меня вылечили и снова перевели в одну из камер внутренней тюрьмы. Излишества и вежливость короткого пребывания в комнате с пушистыми коврами сменила обычная строгость. Ведь для заключенных, оказывается, существуют специально выработанные слугами тюрьмы интонации. Помню, как я спросила на медицинском осмотре у «нормального тюремного доктора»:– Скажите, пожалуйста, у меня все-таки хорошее сердце?
И услышала в ответ:– Что вы чушь мелете? Как после всего… сами знаете… у вас может быть хорошее сердце?
Но потом, подумав, добавил почти мечтательно:– Да… меня интересует, что же у вас было за бычье сердце, если… вы до сих пор живы?!!
А это мое «бычье сердце» как только не умирало, опять находило поводы чему-то радоваться, что-то делать… Ну что ж, все-таки я опять в Москве, со мной еще три женщины. Запомнилась Эльга Кактынь, выросшая на спектаклях Московского театра для детей. Она любила меня как «тетю Наташу», знала мои постановки. Но сейчас все ее мысли были о молодом муже Артуре, с которым она рассталась около года тому назад. Она заливала всю нашу камеру слезами оттого, что ей исполняется через несколько дней тридцать два года, но какой же это может быть праздник, когда Артура не будет рядом?! Женщины из нашей камеры постарше, желая ее утешить, стали горячо целовать ее, но она закричала: «Не то, не то, совсем не то!» – чем всех нас очень насмешила. Нам очень хотелось поддержать ее, обнадежить, что к следующему дню рождения в ее жизни все изменится к лучшему. Мы все трое написали ей стихи – единственно доступный нам тогда подарок к ее дню рождения. Мои – звучали так: Тридцать третий день рожденья Я желаю вам встречать, Где лазурно, где артурно, Где он будет целовать… То ли из-за шума, который мы подняли в день рождения, то ли потому, что таскать меня из камеры в камеру было любимым занятием тюремного начальства, но я вдруг оказалась в другой камере рядом с очень красивой, совсем еще молодой женой Николая Ивановича Бухарина Аней Лариной. Об этой встрече позвольте мне привести слова самой Ани, теперь уже напечатанные в ее книге «Незабываемое»: «Рядом со мной оказалась Наталия Сац. Ее, «жену изменника Родины», так же как и меня, привезли на переследствие. Переболевшая в лагере тифом, истощенная до предела, она походила на щупленькую девочку, но уже с седой головой. Ее мучила тоска по созданному ею детскому театру, которому она отдала много сил и таланта. Любовь к театру была страстной и ревностной. Ей больно было сознавать, что кто-то иной, посторонний человек вторгся в ее театр, словно отобрал рожденное ею дитя. Стремление вернуться в театр было настолько сильно, что, казалось, очутись Наталия Ильинична снова в нем, даже под конвоем, это до известной степени ослабило бы чувство несвободы и принесло бы ей удовлетворение. Наряду с этим она так же, как и мы все, была озабочена судьбой своей матери и детей. Своего мужа, наркома внутренней торговли Вейцера, впоследствии расстрелянного, она вспоминала с большой любовью и теплотой: «Где мой Вейцер, неужто погиб мой Вейцер?» Как часто, разговаривая со мной и тяжело вздыхая, повторяла она эти слова. И вместе с тем, несмотря на тяжкие обстоятельства, Наталия Ильинична (для меня Наташа) сохранила творческую энергию, юмор, любила шутку, меня называла Ларкина–Бухаркина…» Я вспоминаю Аню горячо и нежно и тоже благодарна ей за умение даже в тюрьме расширять свой мир, наполнять его поэзией и стремлением не терять времени зря даже в этих обстоятельствах. Но, конечно, главное, за что я ей благодарна, это за погружение в тот мир, в котором она была рядом с Лениным и Бухариным. Для меня эти самоотверженные, горячие борцы за счастье и свободу народа, поэты Октябрьской революции и одновременно такие простые и родные «человеколюбы» были волшебниками. Они открыли мне с ранних лет счастье создавать первые театры для детей, осуществлять еще с детства зароненные отцом мечты о праве творить, мечтать, осуществлять. Аня была влюблена в Бухарина с того момента, как увидела его, и, хотя он был намного ее старше, называла его на «ты» и «Николаша» с детства. Он очень дружил с ее отцом – интереснейшим человеком, большевиком яркой индивидуальности Ю. Лариным. Кроме того, Ларины и Бухарины жили на разных этажах одного и того же дома. Аня видела его очень часто, а ей все равно этих встреч было мало. Если хоть день Бухарин не был у Лариных – Аня бежала его искать где угодно. И право же, в его улыбке было столько обаяния, жизненной силы, даже озорства! Он чудесно рисовал, обожал природу, в его квартире было полно животных… Он знал и придумывал такие интересные истории и сказки, поразительно увлекательно рассказывал о «самом дорогом». Владимир Ильич Ленин называл его «золотое дитя Революции», а Аня (Бухарин ее звал Анютка) была тоже «своеволия полна» и бормотала: «Неправда. Он не золотой, он – настоящий…» Владимир Ильич понял ребенка и ответил: «Я это сказал потому, что он рыжий, волосы, как золото». Конечно, детское обожание Ани она сама долго не понимала как любовь. Но однажды, это было после того, как мама повела ее в Художественный театр на «Синюю птицу»… (я передаю тут ее слова из книги «Незабываемое»): «..когда легла спать, увидела во сне Хлеб и Молоко, сказочный мир, слышалась мелодичная музыка Ильи Саца «Мы длинной вереницей идем за синей птицей…» И как раз в тот момент, когда мне привиделся Кот, кто-то дернул меня за нос. Я испугалась, ведь Кот на сцене был большой и человеческий. Я крикнула «Уходи, Кот!», но от своего крика проснулась и сквозь кошачью морду все отчетливее стало вырисовываться лицо Бухарина. В тот момент я и поймала свою «синюю птицу» – не сказочно-фантастическую, а земную, за которую заплатила дорогой ценой». Да, очень, очень дорогой. Но никогда она не считала, что ее счастье – три года замужества, счастье с раннего детства быть около него, родить сына, вырасти в большого мудрого человека, остаться жизнелюбом и поэтом и в конце концов победить в борьбе за его огромную правду – можно считать трагедией, а не самым большим счастьем в мире. Это все-таки счастье! А натура у Ани оказалась сверхбогатырская. Меньше всего она говорила, с какой изощренной жестокостью, как долго ее пытали, чтобы она такого, как Бухарин, назвала «врагом народа». Подлость сверхподлая! Одно смешное (как и у меня) она рассказала со смехом: «Меня арестовали еще до процесса, который был много позже. О готовящейся судьбе Николая Ивановича мало кто знал. Его популярность как главного редактора газеты «Известия» была еще свежа. Вдруг из Москвы ночью меня привезли в Астрахань и сказали, что я арестована. Произошел допрос– Фамилия?
– Ларина. (Фамилию мужа не сказала, боясь ему навредить.)
– Замужем?
– Да, имею ребенка.
– Где работает муж?
– В «Известиях».
– В «Известиях» есть разные сотрудники: от Бухарина до курьера.
– Он и есть…
– Кто – курьер?
– Нет – Бухарин…
Аня рассмеялась. Я – тоже. Любовалась я ею, не скрывая. Она была так молода – юная девушка. И так красива! Когда в нашу камеру привели жену бывшего секретаря ЦК Компартии Грузии Софью Лазаревну Кавтарадзе, мы считали, что выиграли сто тысяч. Она блестяще знала французский язык, и то время, что мы занимались с ней, казались нам восхитительным. Софья Лазаревна увлекала нас элегантными рассказами на французском о некоем Пьере, «который в своем роскошном сером костюме любил сидеть возле камина и мечтать»… И мы мечтали вместе с ним… У Софьи Лазаревны был прекрасный выговор и удивительно элегантная манера держать себя. А ведь она просидела без допроса целый год! К Анечке она относилась особенно ласково, восхищалась ее стихами. Аня, эта умная, удивительно красивая женщина, почти девушка, столько рассказывала нам интересного о совершенно изумительном человеке, который так горячо любил ее… И идя на расстрел, ни в чем не виновный, повторял: «Простишь ли, что я погубил твою жизнь?!» Нет! Софья Лазаревна! Давайте говорить только о Пьере, о его роскошном костюме, о чем угодно, только не о той ужасной правде, когда невольно вспоминаешь пытку пункцией продавшей свою душу черту докторши, верной помощницы палачей… И я придумывала себе все новые и новые занятия. Была безмерно благодарна знахарке-гадалке, с которой познакомилась в Бутырской тюрьме, которая выучила меня в тот момент еще большему умению, чем стихотворчество и иностранные языки, – гаданию. Потихоньку от всех из листа белой бумаги я сделала себе пятьдесят две крошечные карты и нет-нет да и раскладывала их, повернувшись на своей койке к стене. Но Софья Лазаревна была очень наблюдательна. И однажды она обратилась ко мне:– Погадайте мне, Наташа. В Бутырках год назад мне кто-то рассказывал, что у вас новый талант открылся. Больше года без допроса сижу, осточертело. Может быть, хоть вы обнадежите?
Я разложила «карты» и ахнула:– Вы же совсем скоро будете опять с мужем, с дочерью… У вас будет огромное неожиданное счастье… Полное исполнение всех желаний… Даже удивительно, что карты…
В эту минуту дверь камеры отворилась, и женщина-конвоир объявила:– Кто на букву «К»?
Ответ:– Кавтарадзе.
– Имя, отчество?
– Софья Лазаревна.
– С вещами соберитесь.
Вся наша камера застыла от недоумения. Только через несколько лет узнали мы, что в ту же ночь семья Кавтарадзе вышла на свободу. Наутро Сталин приехал навестить «друзей», которым была приготовлена роскошная квартира… И тут, как из рога изобилия, посыпались «великие почести» самого страшного изувера всех времен и народов: новое назначение Серго Кавтарадзе, машины, дачи… Пожалуй, я бы даже этому не поверила, если бы однажды, отбыв назначенный мне срок заключения и оказавшись на несколько дней в Москве, я случайно не увидела, как Софья Лазаревна подъехала на концерт в Большом зале Московской консерватории в сопровождении услужливой женщины на роскошной машине… О, Пьер, как любезно, что вы поделились с Софьей Лазаревной роскошью вашего серого костюма – на ее плечах был наброшен серый палантин из шиншиллы… Я могла тогда приехать в Москву с ограниченной пропиской не больше чем на семь дней. А Софья Лазаревна в своих драгоценных мехах уже полновластно ступала по Москве… В море крови не повинных ни в чем жертв своих тиран иногда подбрасывал один грамм «великодушия»… Вот вам и карты! Камерная кладовая культуры Я пишу просьбу о приеме на имя заместителя Берии Кобулова, и он через несколько дней меня вызывает. Он ничего не обещает, но рекомендует понять, сколько у них сейчас просьб о пересмотре «дел» и советует запастись терпением. Однако не показывает после этого на дверь, а немногословно дает понять, что ему небезынтересно знать, много ли и почему я уже не раз бывала за границей и на каких языках говорю. Во время моего рассказа Кобулов доброжелательно молчал, и сладкие сны моего прошлого на какое-то время унесли меня далеко за стены здания Внутренней тюрьмы… Никакого конкретного результата по существу моего «дела» после приема меня Кобуловым не произошло. Но внутри меня зажегся какой-то фитилек веры, и как это было важно! После приема у наркома Кобулова я оказалась в одной камере с племянницей Дзержинского, Ядвигой, и пожилой спекулянткой, которая выплакала мне, сколько золотых монет и драгоценных камней хранили они с мужем в ржавых бидонах своего подвала. Нет. Хватит всей этой грязной шелухи, засоряющей мозги. Прикинулась глухой с нарушенной речью. Отстали. Меня осенила и горячо увлекла мысль использовать здесь каждый день и час, чтобы учиться, не терять дорогого времени, которого так не хватало прежде. Сколько необходимого не успела я еще прочесть, познать! Я была с рождения окружена выдающимися людьми, с ранних лет жизнь дала мне право на творчество, огромное счастье действовать, строить новое. Но ведь в анкете, в графе «образование», я могла писать только «неоконченное среднее», и если современную драматургию знала хорошо и русскую классику неплохо, то иностранную литературу – недостаточно. Значит, надо взять себя в руки, использовать и эту ситуацию. Пишу заявление на имя замнаркома внутренних дел: «Ввиду того, что здесь у меня очень много свободного времени, я ни в чем не виновата и хочу еще быть полезной моей Родине, прошу вашего распоряжения выдавать мне одновременно до двадцати книг по моим заявкам, а также разрешить вести письменные работы». Представьте себе, разрешили. Писать в камере было запрещено. В девять утра после чая меня выводили в крошечную комнату-кладовку. Там стоял стул, столик, книги, лежали толстые тетради, чернила, ручка… Красота! Работала до двух часов. Потом обед, двадцать минут – прогулка на крыше. Потом опять вели до восьми часов вечера в мой «камерный кабинет»… Да, я ушла в глубины прошлого, тщательно составляла себе планы занятий по различным разделам. Все мои восемь мелко исписанных толстых тетрадей и сейчас со мной. Шекспира прочла во всех переводах на всех известных мне языках, со словарем и в подлиннике. Моя работа о Шекспире с разделами «Природа», «Женщины», «Дети» в произведениях Шекспира, «Великие – о Шекспире»… О нем написала целую книгу. Но хроники его без знания истории Англии не поймешь. Сколько надо постичь, выучить. Историю Англии теперь знаю очень хорошо – почти как русскую, ту, что с гимназических времен так любила. Заинтересовали меня и книги философов: Аристотель, Гегель, Фейербах, Кант, Маркс, Энгельс, Ленин… Отдельный раздел в моем «камерном университете» занимали великие драматурги: русские классики, Тирсо де Молина, Мольер, Ибсен, Кнут Гамсун, Диккенс, Метерлинк… Как впоследствии помогла мне моя «камерная кладовая» защитить диссертацию на звание кандидата искусствоведения! Фаворит своего времени Однако, сколько бы я ни читала, ни писала, ни философствовала, строчить настойчивые заявления о необходимости пересмотреть бессмысленное мое дело не переставала. Отдавала себе отчет, что «бытие в тюрьме» очень далеко от понятия «Жизнь». И вот добилась вызова ко второму следователю, в сравнении с которым первый, Русинов, выглядел как серый простачок, просто букашка. Представьте себе, об этом, втором, слышу и до сих пор как о «явлении высшего класса». Вероятно, не случайно он был «фаворитом самого Берии». Но начну с того момента, когда после долгой абсолютной изоляции в своей камере и «учебной кладовке» была, наконец, снова вызвана на допрос. Откровенно говоря, к этому времени я как-то одичала. И когда конвоир повел меня снова по бесконечным серым коридорам с тусклым освещением, бесконечными дверями и холодным камнем лестничных ступеней, боялась, что уже разучилась разговаривать. Но вот конвоир отворяет высокую дверь, удаляется, и я недоумевающе останавливаюсь на пороге. Неужели в этом огромном здании, переполненном такими же бездомными заключенными, как я, может таиться комната, похожая на уютную гостиную?.. В глубине ее, скрадывая острый угол, – полукруглый диван, ковры, несколько торшеров, излучавших мягкий свет, мягкие стулья, привольно стоящие в разных местах комнаты, и… высокие окна. Да, окна! Они-то и поразили меня больше всего. Ведь в камерах отверстия, за которыми находились окна, закрыты непроницаемым железом. А тут – роскошные окна… Как давно я их не видела!.. Особенно поразило меня первое – в двух шагах от входной двери. Оно было… полуоткрытое. Французская шторка закрывала его только до половины. Веселые огни Лубянской площади, приглушенный шум любимого города, отдыхающего вечером, звал туда, где я уже не была давно, звал всех, кроме… меня… Я застыла около этого окна. Даже на какое-то время забыла, как и зачем попала в это помещение. Мечта стольких месяцев жизни – троллейбус номер два, который за несколько минут вернул бы меня домой… Красивый, элегантный мужчина, стоявший за столом напротив и которого я даже не заметила прежде, прервал мои несбыточные мечты:– Садитесь на любой стул, – сказал он улыбаясь, – свежий воздух в хорошую погоду всегда приятен. Конечно, если вы не боитесь простудиться.
Но вдруг я поняла, что выгляжу наивно и глупо. Может быть, он даже смеется надо мной, знает, конечно, что слова о погоде, о простуде уже забыла. Почувствовала себя неловко. Медленно подошла к столу следователя и попросила разрешения сесть на стул напротив него. Он, видимо, был доволен моим смущением, любезно подвинул ко мне его и начал разговор в салонно-приветливом тоне: