Герт Юрий Михайлович
Шрифт:
— Вы помните, — сказал он, — фольварк, ночь, старый полковник на веранде? И панна Рахеля, в белом платье, в глубине двора, среди клумб, указывает Зигмунту звездочку — может, эту?.. И уже здесь, по ночам, стоя на первом посту — помните, в крепости был такой пост, у флагштока, — он тоже отыскивает эту звезду, взгляды их скрещиваются — Зигмунта, панны Рахели…
— Спасибо, — он бережно пожал ее пальцы. — Это так в духе времени… Вы подарили мне целую главу.
— Я вам ничего не дарила, — сказала Айгуль.
— И может быть — лучшую… Бардзо дзенкуем, панна Рахеля… — Он снова сжал ее пальцы. — Все условно, — сказал он, — Панна Рахеля, панна Айгуль… Все сходится, пересекается — на большой глубине… — Он вспомнил Самсонова. — Или высоте…
— Я ее ненавижу, — сказала она. Кончики ее пальцев напряглись и обмякли, остались в его руке.
— За что?.. — сказал он. — Ведь она была не из счастливых. Цветы в ту ночь пахли одуряюще, особенно лилии… — Он вспомнил их кисловатый, пьянящий, католический запах. — Но лошади уже ржали, перебирали копытами — там, у ворот…
— Все равно, — сказала она. — Я их всех ненавижу.
— За что?
— Вы всегда с ними…
Она сделала движение, чтобы вырвать руку. Он едва ее удержал.
— Всегда есть надежда, — сказал он. — Кони ржут, но всегда есть надежда… И когда Зигмунта зашвырнули сюда, в крепость, и без всякого срока, — в край, у которого, разумеется, своя жизнь, своя история, но для него-то, в самом начале, совершенно чужой, мертвый… И тут его не могла оставить надежда! Мне раньше как-то и в голову это не приходило, а она ведь была, была!.. Потому что берут его весной сорок восьмого, и осенью он уже здесь, а в это время, то есть в сентябре — восстание во Франкфурте-на-Майне, в октябре — в Вене, Франция в ноябре принимает республиканскую конституцию, поднимается Рим, революция побеждает в Венгрии. А Кабэ в Америке, а Петрашевский в Петербурге? Умер Белинский, но его письмо Гоголю по рукам гуляет… Ведь это все тоже кое-что значит. А Зигмунту — двадцать лет, и «весна народов» — это его весна!..
Она слушала сухо, отчужденно. Он не знал, слышит она его или нет. Но Феликс и в самом деле не понимал, отчего раньше ему все это не приходило в голову, не связывалось в единый узел: Венгрия, Рим, Париж — и этот горючий берег, сожженный солнцем, с крепостью на белой скале…
Все связано, подумал он, все связано… Bce…
И обнял Айгуль.
Он обнял ее осторожно, как нечто хрупкое, ломкое, и тут же понял, что нарушил, сломал принятые им самим правила игры.
Тело ее, такое всегда легкое, пружинистое, вдруг подалось, обмякло. Тяжело охнув, она приникла к нему.
Нет, приказал он себе, нет! — как приказывают готовой рвануться собаке. Нет!.. И вспомнил капельку крови, проступившую у нее на губе.
Щеки ее были мокрыми, солеными.
— Я вас ненавижу, — сказала она. — И вас, и всех…
— Неправда, — он погладил ее по голове, по волосам, пахнущим степью, полынью, гарью костра. — Вы не можете ненавидеть.
— Еще как!.. — вырвалось у нее по-детски. И она заплакала — горько, безутешно.
Вот так история, подумал он.
Было странно, что совсем недавно эта девочка с отрешенным, суровым лицом читала им первую суру Корана…
Она перестала плакать так же внезапно, как и начала.
— Может быть, вы и правы, — сказала она, всхлипнув напоследок и отстраняясь. — Вы уедете, но вы и там… — она отерла скомканным платочком глаза, — и там тоже будете не с ней, а с ними… С ними, а не с ней… Я знаю.
Он не стал ее разубеждать.
— Вы такой, — сказала она.
В ее голосе смешались уверенность и упрек. Хотя упрека, пожалуй, в нем было больше, чем уверенности. Он это заметил, и она, возможно, почувствовала это.
— Я знаю, — еще раз повторила она, с нажимом.
— Вот видите, — сказал он, рассмеявшись через силу, — значит, и ей не позавидуешь…
И внезапно почувствовал, что она, эта мудрая девочка, в чем-то права. Он подумал о Наташе. И машинке с чистым листом на валике. И снова о Наташе, о ее письме, которое, возможно, дожидается его на почте, в ящичке «до востребования». Подумал о Зигмунте, о Рахели, об Айгуль, о себе самом. О Статистике… И опять — о том, как все в мире слито, сплетено…
Блеклая звездочка таяла, растворялась в светлеющем небе.
— Как странно, — сказал он, — Вы знаете, где я, где Зигмунт, где вы, где панна Рахеля?.. Вы умеете различить?..
— Ну нет, — вздохнула она, очевидно, не поняв, что он имеет в виду, — вы не Зигмунт…
— Я не в том смысле, — сказал он с невольной досадой.
— Я тоже…
— Вот видите… — Он усмехнулся. — Вы тоже всегда были не со мной — с ним.
Она не ответила.
Он взял ее руку, поднес к лицу и прижался губами к узкому запястью, косточке, выпирающей бугорком.