Родионов Иван Александрович
Шрифт:
Бушуев поднял воротник шубы и, сделав вид, что не слышит, вышел на улицу.
XXI
уд окончился около двух часов ночи.
Раньше всех выбежали из помещения суда отпущенные на свободу осужденные. На подъезде в толпе Сашка столкнулся с Деминым. Лицо его перекосилось от злобы. Он показал Демину кулак, скрипнул зубами и шепнул: «Ну, Ванька, помни. Теперь твой черед».
На улице парни принялись на ходу прыгать и хохотать от радости.
– Это што?! Это ничего, робя, – говорил Сашка. – Когда-то еще посадят, а летом на работу отпустят… так што выходит все равно што и не сидели. Чего?
Они почти бегом направились к мосту по дороге домой.
– Теперича за Федьку да за Ваньку Демина надо приняться, – со злобным возбуждением говорил Лобов. – Ежели б не они попутали, мы бы совсем чисты вышли…
– Погоди, дай сперва Ванькино дело с шеи стрясти, будет и с ими разделка… – тихо сказал Сашка, угрожающе потряхивая головой. – Даром не пройдет, не-е… не такие мы робята…
– Теперича мы не такие дураки, чисто сделаем, небось не попадемся.
– Да, это што?!
И, взглянув друг на друга, парни опять расхохотались.
– Вот Серега – товарищ, по-товарищиски поступил и обижаться нельзя…
– На Серегу зачем обижаться? – ответил Сашка. – Пойдем, робя, по утриу в город вино пить. Во как напьюсь! Надоть отпраздновать. Чего?
– Пойдем, – ответил Лобов.
Горшков молчал. Его мнения парни никогда и не спрашивали, уверенные, что Степка будет делать то, что они ему скажут.
Отсидка в тюрьме, скамья подсудимых, угрозы отца отступиться от него, если он не покончит дружбы с Сашкой и Лобовым, слезы и упреки матери – все это заставляло Горшкова задумываться и в душе не всегда соглашаться с желаниями своих буйных товарищей, но противиться им он не смел.
Леонтий с Катериной и дядя Егор побоялись ночью пускаться в дорогу и остались ночевать у одного знакомого мужика, служившего на заводе.
Советовали они и Акулине остаться, говоря, что теперь осужденные и их родственники на радостях могут и ей причинить какое худо, но та только махнула рукой.
– Горше того, што сделали, уж не сделают, – ответила она и в сопровождении трусившего Афоньки ушла домой.
С начала и до конца Акулина прослушала процесс. Сюда она пришла искать справедливости, но весь процесс ей показался сплошным издевательством над памятью ее дорогого покойника, и каждое несправедливое, дурное слово о нем с невыносимой болью отдавалось в ее изболевшемся сердце. По природе незлобивая, она и не жаждала мести, но хотела справедливости, хотела всенародного оглашения злого деяния убийц, чтобы им было стыдно перед людьми. И этого-то она не только не нашла на суде, а нашла совсем другое, поразившее и оскорбившее ее: это то, что судьи были безучастны к делу, а председательствующий явно тянул руку злодеев.
Единственный человек, возбудивший в ее сердце благодарность, был молодой товарищ прокурора. Но кто показался ей еще горшим врагом, чем убийцы, это адвокат. Про него она думала: «Правду, верно, говорят, что абвакат – наемная душа, а нанялся, что продался…
Выходя из суда, Акулина чувствовала себя пристыженной, оплеванной, а противная сторона оправленной, торжествующей.
Для нее, как и для каждого из мужиков, ясно было, что присуждение убийц к шестимесячному тюремному заключению не есть наказание, а беспечальный отдых на казенном содержании.
И Акулина убедилась, что кровь ее сына была продана за 500 рублей, которые отцы убийц заплатили адвокату, а тот, удержав свою долю, разделил остальное между судьями. Иначе она не могла объяснить себе такого благожелательства суда к убийцам.
Мужики и бабы кучками, с разговорами возвращались по дороге из суда домой. С вечера был легкий морозец, но к ночи немного отпустило. Половинчатая луна высоко над головой плыла по темному небу, иногда застилаемая обрывками черных туч. Только что освободившаяся от зимнего покрова земля еще не успела принарядиться по-весеннему и казалась голой, черной и плоской; блестели только под лучами луны подмерзшие лужи да кое-где в низинах и по бокам оврагов белесоватыми пятнами, наподобие скомканных холстов, виднелся последний снег. В безмолвии ночи журчали невидимые ручьи и пахло размякшей землей.
Уже пройдя Хлябино, Акулина с Афонькой догнали многочисленную группу мужиков и баб, громко и весело разговаривавших.
– Мама, я боюсь, – сказал Афонька.
– Чего? – спросила Акулина, подняв голову и очнувшись от дум.
– Да ведь там все Степановы да озимовские идут…
– Ну и Господь с ими, сынушка. Они самы по себе, а мы самы по себе. Што они нам сделают?!
Сказано это было таким спокойным тоном, что и Афонька перестал бояться. Скоро они поравнялись с передней группой.
Позади и немного в стороне от других с понуренной головой, шагая через лужицы и похрустывая ломающимся под ногами тонким ледком, шел Степан. Он сам еще не знал, радоваться ли ему такому счастливому для его сына исходу судебного процесса или печалиться?
Вначале, когда у него уже не осталось сомнений в виновности Сашки, Степан ходил сам не свой и на все приставания Палагеи о хлопотах перед властями за сына он всегда отвечал одно: «Такую беду наделал да еще хлопотать за его! Меня не спросился, когда убивал, теперь пущай как знает. Я ему не помощник». И чтобы избежать брани и попреков от неугомонной жены и дочерей, он брал шапку и уходил из дома. Сына он ни разу не навестил в тюрьме. Но перед самым судом Палагея слезами и упреками добилась, что муж, скрепя сердце, пошел с ней просить Демина, чтобы тот на суде отказался от своих первоначальных показаний, за что обещал угостить его водкой и отдавал ему пару новых сапог. Демин обругал их обоих и выгнал из избы.