Родионов Иван Александрович
Шрифт:
Полковник потер переносицу и хмыкнул.
– Нет, извините. По-моему, судили не этих мерзавцев, извините, Антонина Сергеевна, за выражение, – обратился он в сторону девушки, – а судили покойного Ивана Кирильева… перемывали его мертвые косточки. До всего добрались: и до его нравственности, и до того, как он жил с женой, и драчуном, и алкоголиком его сделали… А тех-то негодяев, которые его убили, которые с ума свели его жену, осиротили целую семью, разорили хозяйство, и не тронули… Они – подсудимые, видите ли, и потому священны… заслужили привилегированное положение. А убитого допускается шельмовать сколько угодно. Какой это суд? Разве это суд правый?
Полковник горячился и размахивал фуражкой.
Земец с недоумением глядел на старика. Ему казалось святотатством осуждать такое священное, либеральное учреждение, как суд. Он хотел возражать, но полковник был возмущен и взволнован и не давал своему слушателю и рта раскрыть.
– Ведь можно замазать глаза присяжным и вам, судьям, как проделывал этот брандахлыст-адвокат, извините за выражение, потому что и присяжные, и вы, судьи, бродите в потемках. А как мне-то слушать краснобайство этого подкупного московского соловья, когда я все это дело и всех этих людей знаю, как свои пять пальцев.
И для большей наглядности полковник с ожесточением растопырил у себя перед глазами пальцы своей правой руки.
– Да ведь Шепталово-то по соседству с вами… – догадался земец.
– Как же, всего в версте от моей усадьбы… Соседушки милые, черт бы их побрал. Вся деревня – воры, лентяи, пьяницы, озорники. Единственная порядочная семья – семья Кирильевых. Теперь Ивана убили, его двоюродный брат – сын Егора – от страха сбежал из деревни на другой день после убийства Ивана, потому что эти каторжники пригрозили и его убить. Теперь, если этих оправдают или дадут им снисхождение, – конец, перебьют по одному всю семью, а уж что у меня в усадьбе будет, один Бог ведает. От воровства, потрав, поджогов беги хоть на край света. Ведь надо же знать, к чему ведут эти снисходительные и оправдательные приговоры…
– Нет, на оправдание надежды мало, а снисхождение могут дать…
– Ну, и что ж тогда? На много их присудят?
Земец затруднялся ответом, потому что сам не знал законов.
– Да видите ли, все подсудимые несовершеннолетние. Мера наказаний для них пониженная… но, вероятно, присудят года на три тюрьмы.
– Как на три года?! – вскрикнул полковник. – Да это насмешка над правосудием! Вам, как судье, который призван решать судьбу этих преступников, – серьезно продолжал он, понизив голос, с видом человека, неожиданно напавшего на счастливую мысль, – надо знать правду. И вот в том порукою честь моя и моя седая голова, что убили Кирильева из мести за то, что по мужицкой мерке он – богач, а они – голь перекатная, что он – трезвый, работящий парень, а они – пропойцы, и за то, что Кирильева все любили, кого ни спросите, а от этих арестантов все сторонились даже в деревне-то. Для того, чтобы убить, они сперва подпоили его – с трезвым они с ним не справились бы. Они у него украли деньги и пропили их. Это для вашего сведения, Валерьян Семеныч. Да за такое преступление пожизненной каторги мало.
– Какой вы жестокий, Василий Петрович, вот не знала… – вставила девушка, чтобы напомнить о себе и прекратить наскучивший ей разговор.
– Вот что, Антонина Сергеевна, проживите столько, сколько мы с вашим папой прожили, тогда узнаете, жестокие ли мои взгляды…
– Конечно, жестокие, безжалостные. Можно ли желать зла людям? Ну, тот уж убит, того все равно не воскресишь. Зачем же этим-то портить жизнь?!
– Они сами себе ее испортили, а если их оставить безнаказанными, то они уж не одного, а нескольких убьют.
– Да ведь они все-таки люди…
– Ходят на двух ногах и лопочут языком, впрочем… больше скверные слова, но они не люди, а скоты, звери. Верите ли, – продолжал полковник, обращаясь опять к земцу, – если бы дети не противились, продал бы имение и уехал бы из пределов любезного отечества, так эти «хрещеные» мне в горле настряли. Травят поля, тащут все, ломают, портят, грубят и управы на них никакой, сказать ничего нельзя, до того обнаглели. Где уж тут вести порядочное хозяйство, если права ваши на вашу собственность, на ваш труд не гарантированы?
И полковник с горечью махнул фуражкой.
– Да, – протянул земец, – народ озлобился и распустился. Держали под гнетом, об образовании его не заботились, а потом сразу дали свободу. Если б он не был так темен, конечно, он благоразумнее воспользовался бы свободой…
– Да, уж какая там свобода? Буйство, своеволие. Ну, хорошо, сделали одну ошибку, допустили, что народ одичал, так не надо делать другой, еще горшей. Надо обуздать расходившегося зверя.
– Как же вы обуздаете? Ведь не возвращаться же опять к розгам…
– Как будто помимо розог нет других средств! Или если уж власти решили отделаться от нас, землевладельцев, так чем отдавать нас на медленное съедение мужичью, лучше уж сразу передушили бы и делу конец, а то тянут душу… Ведь это измывательство. Ну что, Николай Николаич, каков нынче состав присяжных? Как думаете, обвинят? – неожиданно обратился он к проходившему с женой податному инспектору, мужчине высокому, дородному, с длинными русыми усами.
– Да, по-моему, неважный… – ответил тот, приостановившись.