Родионов Иван Александрович
Шрифт:
Теперь небо не было таким чистым, как утром. По бледной синеве его бродили дымчатые облака с белоснежными краями, освещенными солнечными лучами. В теплом воздухе лениво носились бесчисленные нити паутины, прилипавшие к лицу, к рукам, к одежде, цеплявшиеся за ветви деревьев; ею же, как частой тонкой сверкающей сеткой, были затканы позлащенные вечерним солнцем жнивья и засохшие стебли травы на лугах.
Мимо этого орущего обоза, объезжая на своей синей кариолке отдельные телеги, проезжал толстый, седобородый старик с золотыми очками на маленьком, курносом носе. Это был бухгалтер городского общественного банка, возвращавшийся из города в свою усадебку, расположенную в версте за Хлябиным. Как только мужики завидели старика, с их телег тотчас же понеслись по его адресу оскорбительные замечания и непечатная брань.
Брань эта, сперва неуверенная, чем дальше, становилась все громче, злобнее, наконец обратилась в исступленный рев и улюлюкание. Казалось, весь этот обоз в несколько десятков телег выехал на травлю хищного зверя, уж больно насолившего охотникам своими опустошительными набегами и теперь, окружив беззащитного зверя, в торжествующих криках и ругательствах отводили охотники над ним свою душу.
Удивленный, помертвевший от страха старик под градом все возраставших ругательств и угроз доехал до Хлябинской горы. Тут человек пять мужиков разогнали своих лошадей и скакали рядом с «барской» кариолкой, сбив ее с неширокой, пролегающей у края обрыва дороги и ни за что не давая обогнать себя.
– Эх, озорники, не дают проезду! – проворчал пожилой работник бухгалтера, задерживая лошадь, чтобы дать проскакать ближним телегам.
Один из скакавших мужиков хлестнул лошадь бухгалтера кнутом по глазам.
Испуганное животное захрапело и, высоко вздернув голову, попятилось назад. Кариолка накренилась. Старик и его работник ткнулись всем телом вперед и едва усидели.
– А што, а... не давай дороги господам... Так, Семен, наддай, наддай! – слышались возгласы вперемежку с ругательствами и смехом.
– Ребята, да вы с ума сошли! – крикнул бухгалтер.
– Бить всех господ надоть... всех бить... насосались нашей крови!.. – исступленно загорланил какой-то рыжий парень, высунув голову из телеги, в которой он лежал врастяжку, а двое его товарищей сидели и, нахлестывая скачущую лошадку, гикали.
– Бери его, робя! Чего на его смотреть! – подхватили голоса из другой телеги. – Перевертывай с легчатки... под круч его... Дави толстое брюхо... Вишь разъелся... – и в воздухе опять понеслась озлобленная, перекатная матерная брань.
Работник справился с доброй лошадью, повернул ее вправо, проскочил между разорвавшимися телегами и поскакал к Хлябину другой стороной дороги.
Несколько парней, соскочив с телег, бросились наперерез старику с криками: «Лови, лови, бей!
Один парень в синей полупальтушке догнал кариолку, изо всей силы хватил старика кулаком по шее, но тут же и сам растянулся на дороге во весь свой длинный рост. Старик ткнулся головой под хвост лошади и едва успел уцепиться за передок своего экипажа. Шляпа с него соскочила; лошадь понесла...
– Как ён его саднул! Ловко! Хорошо! Так и надыть! Чего на их глядеть!? – слышались одобрительные возгласы и хохот в пьяной ораве. Длинный парень, схватив с земли шляпу старика, как добытым в битве трофеем, некоторое время торжествующе размахивал ею над головой, что-то исступленно крича, а потом, разорвав ее, бросил на землю и растоптал ногами.
– Разбой, прямо разбой середь бела дня. В незамиренной стороне живем... – говорил перепуганный и возмущенный работник, когда разгоряченная лошадь, промчав его с хозяином через деревню и мост, пошла в гору к усадебке старика неровной, сбивающейся рысью, беспокойно поводя ушами и кося глазами по сторонам, каждую минуту готовая снова вскинуться и снова понести.
– По розге-матушке соскучились. Она бы живо на место предоставила! А то ишь што вздумали. И за што? Чем помешали? Да виданное ли дело?! Никому ни проходу, ни проезду... што турки развоевались... Хошь не живи! Какая это жисть?! И чего начальство смотрит?
Вид хозяина с непокрытой головой, с развевающимися от быстрой езды длинными, белыми волосами и бородой возбуждал в его сердце жалость и еще большее озлобление против озорников.
Не совсем еще оправившийся от перепуга старик не проронил ни слова. Его поражало и совершенно сбило с толка мужицкое буйство и тем более буйство, учиненное над ним, Степаном Маркелычем, которого все крестьяне в окрэге не могут не знать, ибо здесь он родился, здесь и состарился, никакой земли, кроме трех десятин усадьбы, не имеет и никогда больше не имел, всегда во всю свою жизнь никогда не ссорился с крестьянами и, наоборот, по мере возможности приходил к ним на помощь.
Отец его был чистокровный крестьянин-сибиряк, внушивший сыну любовь к мужику, к его тяжкой доле и передавший непримиримую ненависть к патентованным «угнетателям» его, т.е. к правительству и дворянству. Но Степан Маркелыч заметил, что с провозглашением свобод мужик показал такую дикую злобу и нетерпимость ко всем, кто не его масти, кто выше его поставлен по своему материальному и общественному положению, что жить в не защищенной никем деревне стало невыносимо.
«Что ж, – думал Степан Маркелыч, – давили, угнетали, глушили все человеческое, держали в беспросветной тьме... Теперь народ одичал и мстит всем господам. Где ж ему разобраться, кто его друг, кто враг? Винить его за это нельзя. А вот «они» -то, властители и попечители наши, что думали, чего смотрели? Вот и дождались, что даже людям ни в чем неповинным жить стало невмоготу...