Шрифт:
Андрей Георгиевич ушел в первое плавание в 1924 году, а я пять лет спустя. Много воды утекло с тех пор, на многих кораблях пришлось поработать за эти годы, много морей и стран повидать. Давно уже не плавает «Индигирка», получившая отставку за выслугой лет. Но первые юношеские впечатления навсегда сохраняют свою остроту, и мы с одинаковым восторгом вспоминали и тесный кубрик, в котором приходилось жить тогда, и первые рейсы в Хакодате и на Камчатку, и сердитого боцмана, вечно ворчавшего на шумливую молодежь, и тайфуны, которые трепали «Индигирку», словно щепку, и лазурные тропические моря.
И Андрей Георгиевич и я с детства мечтали о жизни, полной тревог, борьбы и новых впечатлений. Но нам пришлось, конечно, внести кое-какие существенные поправки в свои представления о мореплавании, полученные из приключенческих романов. Вовсе не так сладко было драить палубу или крепить грузы на палубе во время шторма. И совсем было неловко, когда строгое начальство убеждалось в том, что новичок, в первый раз ушедший в рейс матросом второго класса, не так уж силен в деле.
Но зато сколько было радости, когда этот безусый новичок после пятимесячного практического стажа получал на руки новенькую мореходную книжку, в которой черным по белому было напечатано на нескольких языках, что предъявитель ее - моряк советского торгового флота!
Уже поистрепались наши мореходки, десятки советских и иностранных штемпелей покрыли их страницы, былые матросы второго класса стали водителями кораблей, а эта романтическая пора первого знакомства с морем все еще свежа в памяти, и никогда не устанешь о ней вспоминать.
Доктор внимательно слушал и соглашался с нами: кто однажды глотнул крепкого соленого воздуха моря, тот навсегда становится его пленником.
Доктор испытал это на себе: человек сугубо сухопутный, студент Ленинградского медицинского института, он впервые попал на палубу корабля, отправившись на «Седове» в плаванье на время каникул. И как ни тяжело ему пришлось из-за неожиданной зимовки, у него не было никакой охоты расставаться с морем...
Горячий чайник завершал восьмой или десятый круг, когда я почувствовал неожиданный и резкий толчок. Судно, стоявшее с креном на левый борт в 6 градусов, внезапно выпрямилось, дрогнуло и повалилось вправо. Меня отбросило на спинку кресла. Зазвенела посуда. Стакан поехал по столу и едва не свалился ко мне на колени. Послышался знакомый жесткий шорох - движущиеся льдины скреблись о борт корабля.
– Начинается!
– кисло сказал Андрей Георгиевич.
– Когда, наконец, эта чертова чашка отстанет от нас?!
Ледяная чаша под корпусом «Седова» (поперечный разрез).
Я встал из-за стола и отправился в рубку, чтобы взглянуть на кренометр. Идти было трудновато: пол вздыбился, словно косогор. Меня, как и Андрея Георгиевича, очень беспокоило поведение гигантской ледяной чаши, из которой нам никак не удавалось высвободить корпус судна. Лед, как известно, легче воды. Поэтому огромная глыба, на которой сидел «Седов» с прошлой зимы, все время норовила всплыть. Так как она крепко примерзла к корпусу парохода, то подняться ей не удавалось. Зато при малейшем изменении крена она действовала, словно хороший домкрат, и выворачивала из воды то один, то другой борт судна.
Так произошло и на этот раз. Незначительного сжатия было достаточно, чтобы нас резко перевалило с левого на правый борт.
Добравшись до рубки, я чиркнул спичкой и осветил кренометр. Указатель остановился на цифре 18 градусов.
Я вышел на палубу, огляделся вокруг, прислушался. Все было спокойно, даже слишком спокойно. Говорят, что громкий звук может убить человека. Могу заверить, что отвратительно действует на человека и абсолютная тишина. В соединении с мраком полярной ночи она вдвойне тягостна: тщетно напрягается слух, пытаясь уловить малейшее звучание, легчайший шорох или скрип, - все мертво вокруг. Хочется нарушить покой, поднять стук, грохот, крик. Но льды поглощают голос человека, как море глотает песчинку, и снова воцаряется безмолвие.
Густые сумерки окутывали ледяную пустыню. Над затерянным среди торосов «Седовым» висело холодное небо, такое же величественное, грозное и чужое, как сами льды. Темно-голубое вверху, зеленоватое у краев, лилово-фиолетовое в самом низу, оно казалось призрачным и неправдоподобным. И только на юге, где небо прощалось с потухающим днем, розовела узенькая полоска - робкое подобие зари.
Я пробыл на палубе недолго, всего несколько минут. Но гнетущее ощущение одиночества, навеянное безмолвием и мраком в эти минуты, остро врезалось в память, - вероятно, потому, что вскоре на корабле разыгрались драматические события.
События эти произошли значительно быстрее, чем о них можно рассказать.
Возвращаясь в кают-компанию, я заметил третьего механика Всеволода Алферова, быстро прошмыгнувшего в каюту, где жил Недзвецкий. Через полминуты оба пробежали по коридору, направляясь в машинное отделение. Я знал, что наши механики-люди солидные и что зря они бегать не будут. Поэтому я тотчас же помчался вслед за ними.
В обширном и холодном машинном отделении царила кромешная тьма. Лишь в глубине его, на правой стороне, мерцали слабенькие огни свечей и раскачивался керосиновый фонарь «летучая мышь». Оттуда доносились крики, звяканье гаечных ключей и... журчание проникающей в корпус судна воды - самый неприятный и страшный звук из всех, какие только известны морякам.