Битов Андрей Георгиевич
Шрифт:
Отечественная история для русского поэта, от Пушкина до Блока, нечто значительно большее, чем поэтическая традиция: история сближена с судьбой. Однако прямой отклик поэта на современную ему историю в великой поэзии встречается достаточно редко и обходится поэту слишком дорого, вплоть до гибели (если не физической, то репутации)… Доведя свой список «маленького Пушкина» до 1821 года, Блок начинает с конца, с 1836-го, и, вспять, доводит его до 1831-го: «Клеветникам России» – последняя запись Блока в этом списке.
«Мысль пародировать историю и Шекспира мне представилась. Я не мог воспротивиться двойному искушению и в два утра написал эту повесть.
Я имею привычку на своих бумагах выставлять год и число. Граф Нулин писан 13 и 14 декабря. – Бывают странные сближения» (Пушкин, 1830).
«Случаются повторения в истории», – запишет Блок в 1918-м по поводу критики «Скифов», сравнивающей их с «Клеветниками России»…
Наверное, теории доступно классифицировать летописное повествование, расположив его ближе к прозе, или ближе к поэзии, или проведя по нему петляющую границу, – мне кажется, в этом нет настоятельной необходимости. Прямое участие делает повествователя автором ТЕКСТА до такой степени надличного, что и неоспоримо принадлежащего к национальной культуре. В последующем же развитии художественной литературы необходимость проводить черту между прозой и поэзией связана не с участием, а с авторством, индивидуальным творчеством, убедительность которого обеспечивается достижением в слове сверхиндивидуального смысла. Поэтому граница, или полоса, или поле, пролегающие в определении прозы и поэзии, есть наиболее отчетливая область, наиболее очевидное пространство, на котором и разыгрывается битва слова за точный смысл. Приведенные примеры описания битв, взятые с самой поверхности читательского восприятия, опять не приблизив нас к разгадке «тайны» поэтического слова, подходят, однако, для иллюстрации наиболее проникновенного эффекта поэзии – помимо вольного признания слова в том, что с ним самим происходит. Битва слов! Значений бой!
Молчание слова
Если вы спрашиваете, то совершаете ошибку, а если не спрашиваете, то поступаете вопреки.
ОБЩАЯ ДОГОВОРЕННОСТЬ между людьми не посягать на недоговоренность гораздо выше в процентах желания договориться. В этом, собственно, и заключен главный договор, сговор. Мне совсем неинтересно в данном случае намекать на тему «что можно, а что нельзя», на то, «что все знают, а молчат». Людям, которые так думают, только разреши то, о чем они знают, как они не смогут. По-настоящему-то люди не знают только одно: что забыли.
Я говорю об иной общей договоренности, так сказать, методологии общей жизни. Муж и жена, ученик и учитель, ребенок и взрослый, начальник и подчиненный, читатель и писатель – все они всегда будут молчать о чем-то прекрасно известном им обоим. Они прежде всего будут молчать вот о чем: о том, что они мужчина и женщина, ученик и учитель и т. д. Они будут молчать о своем положении. Они будут молчать о том, что он знает о том, что тот о нем знает, и знает, что молчит-то тот именно об этом.
Писатель молчит о том, что он знает, что знает о нем читатель. Например, что читатель знает, что пишет-то он (писатель) плохо. Читатель молчит о том, что знает, что писатель знает об этом. Кажется, этот сговор называется авторским самолюбием. Так.
Хотел ведь начать более нежно, издалека, окольно… Но вместо ухаживания вышло насилие. Не предполагай, значит, там, где нет.
Я хотел начать как бы с самой жизни и в ней выявить природный сюжет, ниточку, чтобы потом перейти к литературе как некоему частному ее (жизни) подобию, соответственно обнаружив и тут тот же сюжет.
Сюжет такой: я, ты, он, она, они. Мы. Все мы разные люди. Так. Живем. Живя, обнаруживаем разнообразие характеров, программ, целей и средств. Испытываем множество подходов к задаче жизни и, развиваясь в этой разности подходов, обнаруживаем несходство меж собой все более разительное. Один суетлив, другой удачлив, один деятелен, другой празден, один необщителен, другой легкомыслен, один верен, другой уступчив, жаден и бескорыстен, расточителен и расчетлив, щедр и зол, любопытен и замкнут, вспыльчив и коварен и т. д. до бесконечности – один и другой. Сначала врожденные данные, потом черты характера и среды, потом те самые жена, сослуживец, сосед, что окружили тебя, – разные люди. Никто, как говорится, не хочет себе зла. Все начинают как-то сообразовываться с возможностями, окружением, даже самими собой. Люди привыкают к себе, и их черты становятся уже способом жить, очерчивая каждому образ жизни. Даже такие черты, как серость, подлость, жалкость, слабость, вялость, пьянство, развратность – казалось бы, лишние, обременяющие, удручающие, от которых бы лишь избавиться, – становятся, со временем, не только неискоренимыми недостатками, но – качествами, годными к эксплуатации, то есть способом жить, даже ловким и удобным обладателю способом. Все эти люди устроились жить так, как они живут и какие есть, мирятся и живут с собой даже со сноровкой, ловкостью, удобством и мастерством, по-своему удовлетворяя жизнь и довольствуясь жизнью. Есть своя грация и у неуклюжего, ловкость рук у безрукого и т. д. Приспособление к себе, потом приспособление себя…
И вот вам результат. Десять негритят. Один из них утоп. Ему купили гроб.
В редакцию пришло письмо. «Уважаемая редакция! Меня интересует один вопрос. Даже два. Потому что второй вопрос, почему мне никто не может ответить на первый. Вопрос такой: почему в прошлом веке были гении, а сейчас нет? и почему хорошие наши писатели так мало написали? не только хуже, чем гении, но и меньше? почему даже плохие писатели, которые пишут как попало, не могут написать столько же, сколько написал гений? Все это мне кажется одним вопросом… Когда я его задаю, все мне отвечают одним и тем же: “Но ведь это же всем известно”. – “Но я ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь, кроме меня, задавал подобный вопрос”, – говорю я. “Потому и не задают, что нечего и задавать, раз всем известно”, – отвечают мне. Тогда я говорю: “Что известно?” Тут меня обычно посылают. И тогда возникает даже третий вопрос: почему, если это всем известно, никто никогда никому не объясняет этого в первый раз? Извините, пожалуйста. Жду ответа. И. И. Иванов из Козлова».
– Как соловей лета… – хмыкнул сотрудник. Он зачитал письмо вслух, и все посмеялись наивности автора.
– Чего только не пишут…
– Дурачок какой-то…
– Просто дурак.
– Почему же дурак?! – обиделся я. Обиделся, прежде чем понял, почему обиделся.
А обиделся я вот почему: потому что сам много лет был таким дураком, никому не задавал этого вопроса: инстинктивно, может, знал, что мне на это скажут так, что обидно будет. Я очень обидчив тогда был.
Я задавал себе этот вопрос чуть ли не прежде, чем сам начал читать, а именно: почему слово «великий» и слово «гений» употребляются по отношению только к мертвым и даже давно мертвым? Это было такое детское кладбищенское слово – «гений» – для обозначения того времени, когда меня не было. Это, правда, чуть другой вопрос, чем в письме Иванова, но я, кажется, даже и тогда его не задал, когда меня просто потрепали бы по головке, ласково улыбнувшись: «Философ ты мой…» И вот, когда его не задал в столь нежном еще возрасте, с этого самого момента я уже знал, что в мое время гениев и великих не бывает, как не бывает волшебников, или Змея Горыныча, или Бабы-яги. Как нет Бога… (Про Бога не совсем так: по-детски, как боятся темноты, приблизительно так я не был про себя в этом уверен, но – тоже не признавался…) А потом, начав читать, проходя в школе, я задавал себе все те же вопросы, что и Иванов, с той разницей, что не задавал их другим. Пожалуй, лишь сам взявшись за перо, перестал его приравнивать – на себя легко ли?.. И вот, когда сотрудник зачитал его письмо для общего смеха – уж так меня перенесло во времени в давно забытое, что я почувствовал запах тряпки, которой с доски стирают… защемило, зажмурилось во мне от стремительности перелета… и я был там, когда вдруг услышал смех этих больших, незнакомых дядей надо мной и обнаружил, что я совсем не в классе.