Шрифт:
Лишь Жомини давал ответ, приближающийся к истине:
— До сих пор в Европе воевали армии против армий. В Пиренеях впервые — армия против народа.
Это знал и сам Чернышев. Но то, что однажды произнес Жомини, заставило задуматься:
— Приезд Наполеона в Испанию, конечно, на какое-то время может изменить положение: найдутся людские резервы, улучшится снабжение войск. Окончательной же победы все равно не будет. И знаете, почему? Наполеону уже испанская война не нужна. Ему нужна новая — молниеносная и с победою наверняка. Здесь же — дохлое дело, на котором не получишь ни военных, ни политических лавров. Посему — пусть, дескать, там тлеют тихонечко угли, подернутые золой. Может, и само со временем погаснет. А вот новой грандиозной войне, которая поднимет престиж полководца и славу нации, — все внимание… Впрочем, будущее — предмет не моих исследований, а скорее гадалок и прорицателей.
И, внимательно глянув на Чернышева, словно заглянул в душу:
— А может, сии угадывания — по вашей части, мой русский друг?
Так длился «роман» двух персон, внезапно и остро проявивших приязнь и симпатию друг к другу. И, как во всяком романе, наступила пора, когда сказалась необходимость объясниться.
— Я подал в отставку. Совсем, прочь из французской армии! — огорошил однажды Чернышева Жомини.
Произошло же с ним невероятное, чего никак нельзя было даже предположить. Кто-то из завистников донес маршалу Нею, что начальник штаба корпуса якобы все победы в кампаниях в Австрии, Пруссии и Испании приписывает в частных разговорах исключительно себе, командующего же Нея выставляет бездарным ничтожеством.
Так, вероятно, ловко оказалась закрученной сплетня, что оба, оскорбившись, один — будто бы предательством и непорядочностью, второй — недоверием и способностью верную дружбу предпочесть наглой клевете, иного выхода, как разойтись, увы, не нашли.
Рыжий Мишель вспыхивал как спичка. Читатель, наверное, помнит, как между ним и русским послом Толстым едва не состоялась дуэль. Может быть, он, как и в том случае, вскоре отошел бы. Однако и Жомини оказался из драчливых. Словом, о примирении никто из них не захотел и слушать.
— Ах, если бы в начале моей карьеры вместо заносчивого тупицы Убри оказались вы, мой друг! — в сердцах произнес Жомини.
— Поступили бы в русскую службу? — Чернышев еще не знал, к чему склонится сей разговор.
— Если у вас в России имеется хотя бы десяток таких офицеров, как вы, которым я настоятельно необходим, — непременно.
— Ошибку исправить никогда не поздно. Вы — не француз, и ваш переход на службу в другую армию и другую страну ни в коей мере не измена, — рассудил Чернышев.
— Э, надо говорить с Куракиным, этой, простите, куклой в камзоле, на котором золотых побрякушек, верно, на целых десять пудов, — махнул рукой в сердцах Жомини. — Хватит мне и здешних, парижских чиновников.
— А вы положитесь на меня. Зачем вам князь? Все решится через меня, — неожиданно произнес Чернышев, еще до конца сам не понимая, насколько серьезен их разговор.
— Простите, я не ослышался? Вы предлагаете… — спросил Жомини.
— Говорю с вами вполне официально, — возразил Чернышев. — Днями предполагается мой отъезд в Петербург, где я буду у государя, которого тотчас уведомлю о нашем разговоре. Уверен, вам будет предложено звание генерала и должность в военном министерстве, которая давала бы вам возможность заниматься тем, чему вы посвятили себя. Иначе говоря, заниматься военной наукой.
За стеклами шкафчика, как давеча, стоял штоф. Рука Жомини потянулась к рюмкам, чтобы их наполнить, но тут же опустилась.
— Не станем предвосхищать события. Вес будет зависеть от того, как решит ваш государь. Я свободный гражданин свободной страны и не стану испрашивать милости даже у самого Господа. Но если бы ваша страна и ваш государь оказали мне честь, я служил бы вам достойно и, смею надеяться, с несомненною пользой.
Мужской разговор в дамском обществе
«И какой же русский не любит быстрой езды? Его ли душе, стремящейся закружиться, загуляться, сказать иногда: «черт побери все!» — его ли душе не любить ее? Ее ли не любить, когда в ней слышится что-то восторженно-чудесное? Кажись, неведомая сила подхватила тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мелькании, где не успевает означиться пропадающий предмет, только небо над головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны. Эх тройка! птица тройка, кто тебя выдумал? знать у бойкого народа ты могла только родиться, в той земле, что не любит шутить, а ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать версты, пока не зарябит тебе в очи…»
Да, какой же русский не любит быстрой езды?
Эго будет сказано потом. Когда? Да, верно, лет тридцать спустя. В ту самую пору, когда наш герой — хотя сии слова будут написаны великим классиком нашим не о нем, — в чинах недосягаемо высоких, да не на тройке вовсе, скорее восьмериком будет нестись из одного края России в другой, а впереди, по бокам и сзади него — конвой лихих удальцов-молодцов уланов и казаков.
Но — стоп! — не станем залетать вперед, даже ежели тройка, которая мчит нашего героя теперь, — и впрямь птица-тройка.