Шрифт:
Эссе
I
Нахмуренный повелитель дротиков, он укрывает изменчивый трепет почти прозрачным щитом, за которым, словно на ассирийском рельефе с видами охоты, скорее прячется, чем ищет защиты, не столько упражняясь в добыче зверя, сколько преподнося и посвящая ему оружие. Все восходит к этому исчезновению под охраной света и лучезарного щита, чтобы возникнуть вновь по другую сторону границы поэтического. В первой «Поэме уединения», завязке сновидческих метаморфоз, охотники, утомленные пресыщенностью захватчиков, водружают на сосну голову только что затравленного медведя. Утренний луч отдаляет трофей, вместе с тем как бы обращая прежние тучи дротиков в наставленные пики елей. Ветерок сближает медвежью голову с мнимыми копьями, и это обратное движение создает новый образ охоты. Медведь словно припадает к каждому дротику, счастливый, что теперь уже освобожден от посвященного ему оружия, которое привело его сюда, спрятав и преобразив.
Однако обречены исчезновению не только охотничьи сцены Гонгоры: сама судьба заволакивает его тучами, превращая в буран гнева по всякому поводу. Он восхищается Эль Греко, но знаком с ним лишь через Парависино {44} . И портрет его пишет не перекрученный и раскаленный Эль Греко, но Веласкес, и то благодаря графу-герцогу {45} . А граф-герцог обращается к нему при посредстве графа де Вильямедьяны {46} , чья смутная судьба побуждает к сдержанности и околичностям. Гонгора трудится над «Восславлением Никеи» {47} , однако реестры придворных празднеств едва упоминают о нем, тогда как поэтический огонь и общий успех достаются графу Вильямедьяне. Гордыня утончает его губы, убийственный взгляд оледенил бы василиска, а он, в ответ на присылку графом Вильямедьяной кареты и мехов в одну из коварных мадридских зим, вынужден писать: «Считаю долгом уведомить Вас, что перекусил на бегу, вот уже семь недель обхожусь четырьмя сотнями реалов… и пощусь, когда кругом рыгают от обжорства…». «Я утомился утомляться и утомлять собой других». Его воображению впору развернуть свиток собственной генеалогии, а он принужден удовлетворяться саном архидиакона Кордовы и настороженно помалкивать между глухим прислужником и гундосым певчим за хорами собора, тогда как граф Вильямедьяна, «курьер Арагона» {48} , предваряет вступление королевских войск в Неаполь и на Сицилию {49} . Посреди мотовства при дворе Филиппа III {50} Гонгора затаенно тлеет как искра гнева, язвительное напоминание об отсроченной каре.
Гонгора — глашатай славы. Неустанный в хвале голос побуждает к созерцанию, и Гонгора, словно сумрачный Товит {51} , подставляет тела свету, дабы луч очертил их пределы для глаз. Возглашая и живописуя хвалу, он вздымает исполненные блеска формы, чтобы Творец и творения его снова увидели и созерцали их. Он возглашает, чтобы увешанные кроликами ветви, и сосна с медвежьей головой, и изобретательные перечни рыб предстали в сиянии, а затем живописует время их бытия в блеске. Регент, восседающий под лучом, пробившимся сквозь цветной витраж, Гонгора поднимает перед Творцом живописующий голос, исполненный хвалы. Сквозь нескончаемую вереницу прославлений и живописаний этого пира он проходит с легкостью антилопы, ни на миг не забывающей о своих преследователях, проходит и помнит, очерченные светом формы должно принести в дар.
Свет у Гонгоры возносит предметы и подчиняет трепет, его можно назвать готическим. Свет, который исчерпывает предметы, преображая их в сияние. Звучащий свет в сопровождении ангельского напева, прозрачного и невозмутимого хорала реющих крыл. Предметы у Гонгоры вознесены ровно в той мере, в какой живут подчиняющим лучом. И луч, и вознесение связывают обычно с превратностями Ренессанса, но пыл и высота этого метафорического луча восходят к готике, хотя и притенены искушенностью в античной мифологии и греко-латинском словоупотреблении.
Типично ренессансный свет у Леонардо да Винчи не телесен и не сотворен: он — вопрошание о дали, о пространстве. «Тень на освещенные части положи пальцем» {52} , — советует Леонардо. В этом весь Ренессанс: он низводит свет до пространства, стушевывая, поглощая луч рассекаемой им глубиной, с тем чтобы привязать его к материи, созданной затенять. Освобожденный от пыла вознесения, от пожирания предметов, свет здесь прочерчен пальцем среди метаморфоз огня.
Подходы к творчеству дона Луиса всегда напоминали мне саламейских мудрецов {53} . Его словесным богатствам пытаются противопоставить критическое хитроумие, его собственным хитростям — набеленную важность. Пытаясь читать критически, теряют его образную толчею, его водовороты и церемониальные марши. Разгаданные, ослепленные в их очевидности небесного зенита, его смехотворные гиперболы хранят радость поэзии, тайную глоссу {54} о семи языках ясновидящей призмы. Впервые в нашей истории поэзия обернулась семью языками, которые звучат и возвещают многораздельным и единозвучным органом. Но этот мощный гул из глубины света, обрушивающийся словами, которые после всех разгадок столь же малопонятны и кажутся синхронным переводом с разных и одинаково неведомых языков, завершается поучительным и торжественным хохотом, обнимая и подытоживая все и захватывая дух вездесущим потоком в русле только что проложенного смысла. Когда Гонгора говорит:
Крутой судья {55} , тяжелою рукой сковал ты, Поднебесный Огнемет, в костре нездешнем камень безоар, но, очернив раскрывшийся левкой, Акрокеравнских {56} не задел высот, Юпитер, ты и мощный твой удар! —оракульский луч поэзии бьет откровением из строф трубадура. Странное пришествие в замок как бы переворачивается, когда неведомые пришельцы разоблачают перед трубадуром, что они странно связаны между собой, а он, разоблачаясь, разоблачает свою подстроенную тайну: он прибыл столь же таинственно, как и путники. Это и есть trobar clus {57} , герметичная или эзотерическая игра трубадуров [7] {58} . Тех, кто свыкся с равнодушным шельмовством поэтических школ, должна, словно пузырьки веселящего газа, раздражать герметичная игра, которая, следуя обычаям Дельф {59} , не говорит и не скрывает, но указует знаками. Подобные приметы и знаки, увлекательно-таинственное явление смысла, когда путник разом охватывает и постигает его, эти уловки копьеметателя в поисках музыки или тайны требуют внимания к себе во всякой поэзии. У Гонгоры скрытые игровые корни питаются давней подспудной традицией, и лишь порою копье луча, брошенного трубадуром, подобно комете, поглощается собственным боковым смыслом, так и не коснувшись темной плоти оракула, ведь знаки властелина Дельф чертятся на ночной грифельной доске, откуда их прилежно стирают.
7
«Слишком ясное считается у скальдов технической погрешностью. Старое требование, которого некогда придерживались древние греки, гласит, что слово поэта должно быть „темным“. У трубадуров, чье искусство как никакое другое демонстрирует свою функцию публичной игры, как особая заслуга почиталась „trobar clus“, буквально „закрытая поэзия“, „поэзия с потаенным смыслом“» ( Й. Хейзинга.Homo ludens, гл. VII). Примеч. автора.
Гонгора скрывает второй смысл, выпаривает его столь решительно, будто привержен однозначности. Затронув лишь поверхность его стихов, время не украшает и не губит их разночтениями, которые несет с собой каждая эпоха. Ни сильнейшие влияния, ни временные перемены не в силах замутить хрустальную прозрачность его истока. Он им недоступен, спасаясь и уходя в свой единственный смысл. Его свет, даже не свет, а скорее присущее ему или производное от него свечение, отчеканивается и с изнанки: неисчерпаемый избыток рвется наружу, совпадая в этом с поверхностью, которой и отведено свидетельствовать. (Отказавшись от шпиля, возрожденческое барокко распахивает тысячи окон.) Тем, кто разочарован, не найдя зверя в виде карбункула у Плиния {60} , остается признать, что этот друг темноты и изобретение Гонгоры высовывает свою голову карбункула из-под ликов всех других метафор или жестов. Единым общим смыслом в поэме Гонгоры друг к другу пригнаны бессчетные размалеванные совпадения, которые проступают наружу, словно облитые поверхностью, и зверь в виде карбункула, что скрыт за ликом каждой метафоры, перекидывая искристую радугу, связующую его с верховным сиянием дароносицы. Жертвоприношение за жертвоприношением, и голова карбункула — внезапный взрыв в конце этой цепи. Взрыв света, от которого в смятении отвращаешь лицо и ждешь добавки, сороконожки истолкования. Напротив, когда единый смысл дарован во всей полноте и одним ударом пронзаешь недвижное лакомство или незримый облик рыбы, смятение, не убывая, хранит притягательность загадки.